Анна Петровна сходила в церковь, поставила свечку за помин души рабы божьей Анны. Закрыв глаза от нестерпимого золотого света иконостаса, так напоминающего закат в кухонном окне, просила Господа снять тяжкий грех с души ее, за опрометчиво сказанные в прошлом слова пустые и злые, злобность мелкую, недостойную… Слезы текли по щекам, а от огня свечей согревалась душа. Просветленно глядя по сторонам, будто ей и впрямь обещали в будущем долгожданную встречу, она вышла из полумрака церкви в светлый квадрат неба, видневшегося в дверях, спустилась по стертым ступеням на землю церковного двора, раздала бабкам мелочь, что была, карамельки с печеньицем, голубям раскрошила булку французскую за шесть копеек и пошла домой пить чай с пирогом, который испекла с утра по рецепту Анны Ивановны. Рецепты, к счастью, не умирают.

Вспомнила, какая буря была в ее душе, когда сын женился на Насте. Как раздирался он между женой и матерью, как Настя раздиралась между своей матерью и мужем. Ведь они вынуждены были снять комнатенку, не могли жить ни со мной, ни с нею. Бедняжки. Какие мы, родители, эгоисты! За чадом наших проблем не видим огонек в глазах наших детей. А я еще и Аверьянова в дом приволокла. Царствие ему небесное! Мы с Анной Ивановной были патриархами. Мы должны были вести за собой детей, а мы оттолкнули их от себя. Мы за эти годы ни разу не пришли друг к другу, ни разу не спросили у детей: а как там вторая бабушка, здорова? Прости меня, Господи, прости! И ты меня, Анна, прости, и ты, Паша…

Далекие невозвратные годы навалились на Анну Петровну, словно мстя ей за то, что она так жестоко вырвала их из собственной жизни…

Прошел день, прошел другой, она сидит вечером у кухонного окна и впервые за многие годы глядит на закат радостными, словно не знающими утрат, глазами, со спокойной, будто не ведающей разочарований, душой. И плачет. В памяти всплывает сразу так много доброго и славного, что становится удивительно, как это все разместилось в памяти и не было завалено за прошедшие годы разным хламом и тряпьем… Выглядывает из дверей черноглазая девочка с красным или белым бантом… в духовке доходит пирог… в ванной на полочке стоят стопочки нарезанной туалетной бумаги… Закат догорает и поет степь от их дома до лесополосы и далее до реки…

А потом мысли ее пристают к чистому берегу, на котором она оставила когда-то художника с его портретом (так пираты оставляли своего капитана, без которого им конец), и там царит удивительный покой, ветер перебирает ветви, а может, ими шевелит голос, такой приятный и густой… «Я плачу, я стражду, – душа истомилась в разлуке…» И уже ближе, реальнее, вспыхивают совсем свежие воспоминания: Настя, красивая, дотошная, острая на язык, дерзко отвечает ей на семинаре по коневодству. И на нее не сердишься, так как она знает, что говорит… Сереженька, внучек, лапочка, дергает за подол…

Сидит Анна Петровна на темной кухне и долго вспоминает об ушедших годах, потраченных непонятно на что. И песня степи за окном сливается с песней ее души, сливается с романсом Глинки и уносит, уносит так далеко, что становится страшно…

<p>Акт 3. Цейтнот (1996—2000 гг.)</p><p>1. Где-то недалеко от Макараибо</p>

Слушать доклады было невыносимо. Суэтин уже пожалел, что не смотался в перерыв домой. Хорошо еще, что сел сзади. На стене висела подробная географическая карта страны, Суэтин пригляделся к ней и почувствовал, как в него вошло глухое беспокойство. Через десять минут он понял его природу. Его заинтересовали наименования поселков, рек, озер, рассыпанных по карте, как горох. Он стал вчитываться в них, и у него возникло сомнение: а в своей ли он стране? Несколько десятков знакомых названий тонули в море непонятных слов, как островки в ледоход. Со всех сторон их окружали поселки и речки с совершенно немыслимыми, ничего не говорящими названиями: Ыгыатта, Кюёрелях, Нятлонгаягун, Юредейяха, Ыб, Сыаганнах, Нюнькаракутари… Поселок Макар-Ыб на Мезени. Почти Макараибо… Мрак какой-то! Чего же тогда от людей ожидать, от моих родных сограждан, подумал Суэтин. Я считал, что меня окружают Ивановы, Петровы, Сидоровы, с верной рукой и трепетной душой, а оказывается, от них остались давным-давно одни только хитиновые оболочки.

– Евгений Павлович! – услышал он шепот.

Оказывается, он, увлекшись, встал и на цыпочках разглядывал на карте север страны.

Язык выступавших был ужасен. Ужас языка порождает язык ужаса, а тот, в свою очередь, фильм или другие будни ужаса, или ужас будней. Ужаснее, чем при форсировании Сиваша или «подъеме» целины. При этом говорили сплошь о «высшем». Слов-паразитов было, как вшей, а «высшее» было ниже пояса. О хорошо известном говорили исключительно неизвестными словами, то есть неизвестно о чем. Самое удивительное, что потом писались «Совещание отметило» и «Совещание постановило». Впрочем, вряд ли кто сравнивал то, что было написано, с тем, что было сказано. За это, как известно, денег не платят.

Перейти на страницу:

Похожие книги