– Ась? – тоненьким отозвался столяр из угла голоском, спугнутый ее окликом; будто и не Митрий он Мироныч, а какой-то петушишка.

– Чтой-то вы там?

– Ась? – скрипнул из угла медник, как немазаная телега.

– Чавой-то вы там шукаетесь?…

– А мы так; молитвы творим: иди себе с Богом, голубка…

– Иди себе, баба, – скрипнул и медник; Матрена вышла к корове.

Там стоял Петр и грустную свою додумывал думу: «И она, – обернулся он на Матрену, – моя люба».

Петр думал о Кате (облачков легкие струйки сгорали в любви); и нет: Кати ему теперь, как вот тех облачков, не достать: нет для него Кати; и щемит сердце.

– Ох, – вздыхает Матрена, – чтой-то спать хочетца…

Говорить им не о чем.

– Хочешь, бежим отсюда, Матрена: я тебя увезу далеко; я тебя спрячу от столяра; будет жизнь наша, будет: будет она вольна и свободна (вспоминает, что те же слова говорил он когда-то и Кате): убежим отсюда, Матрена.

– Молчи: не равно сам услышит…

– Сам не слышит: убежим, Матрена!

– Молчи: сам все слышит, все видит; всюду сумеет разыскать; никуды ат ниво ни пайду; да и ты никуды ат ниво ни пайдешь.

– Уйду я от вас, Матрена.

– К Катиньке-то твоей, к французенке, што ль, пайдешь: пагонит тибя от сибя французинка.

– Тяжело мне, Матрена!

– Полно языком-то чесать!… Думает Петр о Кате – подумает: бросит думу;

Кати ему теперь, как вот тех облачков, не достать; нет для него Кати; и щемит сердце.

Тучек легкие прогорали крылья, будто крылья любви, превращаясь в пепел небесный, в золу; вся окрестность с избами и кустами становилась небесной и пепельной; пепла грозные ворохи повалились с востока, еще недавно прозрачного; скоро вся эта мгла и все это воздушное гарево должно было синеть, чернеть, как лицо мертвеца, засыпая окрестность до нового утра, – как лицо мертвеца вчера еще свежее, розовое еще вчера и улыбающееся приветом да добрым словом; день – наливное яблочко – сгнил в вечере, и уже вечерняя гниль ломилась в окна, опрокидывалась на стоящих перед порогом избы, так что лица их синели, чернели, как у покойников.

– Знаешь ли ты, что столяр замышляет меня погубить?

– Молчи: он все слышит.

– И тебя погубит.

Но Матрена, повеся голову, рыжую повела корову, причмокивая навозом.

– Скольких добрых людей загубил столяр!…

Матрена входит в избу; все огни были не засвечены: «шу-шу-шу – шу-шу-шу» все стоит там в темном углу.

– Митрий Мироныч, а, Митрий Мироныч?

– Шу…

– Митрий Мироныч!

– Шу-шу-шу…

____________________

Уронила Матрена, будто невзначай, ковш.

– Асенька? – сладко вдруг столяр отозвался из угла, как молоденький петушишка.

– Что вы бормочете там?

– А мы молитвы творим…

– Да, молитвы творим, – отозвалась и немазаная телега.

Засветили огонь…

– Што ж он – ейный претмет? – тыкал пальцем то в Петра, то в Матрену лиховский мещанин; раскраснелась Матрена и уставилась себе на живот.

– Как же-с, как же, Сидор Семеныч, как же-с: холупями они друх с друшкай милуются; цало-ваньем друх друха забавлят…

– Хе-хе-хе: голубки, – заскрипел медник, будто немазаная телега.

– Што шь, пусть милуются!

– И то сказать: пусть, Сидор Семеныч, пусть; я вот тоже им гаварю…

– Пфф!… – фыркнула красная от стыда Матрена и забилась в угол.

Петру стало стыдно и гадко до тошноты. Он вышел вон, хлопнув дверью; скоро гость опрокинул чашку, и вместе с хозяином пошел со двора.

Еще вдали было ясно: пятиперстный столб над селом не угас.

<p>О том, что делалось в чайной</p>

Копоть, дым, чад, гвалт, мужики, на полу лужи – вот что встретило Петра в чайной лавке; Петр спросил себе чаю и уселся за столиком, покрытом скатертью, всю усеянною желтого цвета пятнами; кое-кто на него повернулся, кое-кто подтолкнул друг друга под локоть, кое-кто шепнул: «красный барин», кое-кто харкнул и выругался; пьяный урядник прищурил глаза; тем дело и кончилось.

А Петр ничего того не видел: локтями он оперся на стол, да так и застыл в думах.

Перейти на страницу:

Похожие книги