Мамочка-мама.
Не будет.
Хорошо не будет.
Плохо, впрочем, тоже.
— Будет пусто, — слова вырываются бессильной ненавистью, что застилает глаза, разрывает на части, заглушает обеспокоенный лай Айта.
Заставляет бежать.
Убегать.
От себя и прошлого.
Вот только… не получается.
Сбежать не выходит. Ненависть горит, полыхает разъедающим огнем в груди, воплощается адом, что всё же существует, на земле и внутри нас.
Не потушить и не забыть ни-че-го, но… попытаться можно. Прыгнуть, не раздеваясь и не останавливаясь, в ледяную воду, показавшегося за деревьями, пруда.
Остыть.
И сдохнуть, если очень повезет.
[1] Dobre rano, Dimo[1]! (чеш.) — Доброе утро, Димо!
[2] Звательный падеж (лат. vocativus) — особая форма имени (чаще всего существительного), используемая для идентификации объекта, к которому ведётся обращение.
Глава 2
Пророчество майя все же сбывается, рушится мир и конец света наступает, приходит вместе с разгневанным Любошем, что влетает в мой кабинет без стука.
Распахивает матовую стеклянную дверь, кажется, с ноги.
И впечатлительную Люси, что закрывается с ойканьем папками и мелькает на миг бледной тенью в отдалении, пугает. Впечатляет окончательно и бытующее во всей редакции «Dandy» мнение о главном редакторе — садисте, сатрапе и просто дьяволе — подтверждает.
Так, что даже мне хочется приподняться из-за стола и любимому начальнику за спину заглянуть, увидеть скачущих следом всадников Апокалипсиса.
Удостовериться.
— Крайнова, сколько наш самый гуманный суд дает за преднамеренное убийство с особой жестокостью? — Любош вопрошает зычно.
Громко.
И за тонкой перегородкой, что отделяет кабинет от общей комнаты — ньюсрума, на аглицкий манер, — кто-то тревожно охает.
— Любош, не пугай людей, — я хмыкаю хладнокровно, ставлю вопросительный знак, заканчивая и мысль, и статью.
И только после этого перевожу взгляд на взбешенного начальника, отклоняюсь чуть назад, утопая в кресле, и задумчивый вид принимаю.
Вспоминаю показательно.
Предполагаю:
— Пожизненно?
— Думаешь? — Любош фыркает воинственно, отбрасывает с глаз льняной и кудрявый чуб, склоняет голову вправо, напоминая бойцового петуха.
И желтый шейный платок, выбившийся из-под ворота кипенно-белой рубашки, сходство только усиливает.
— Уверена, — я подтверждаю с удовольствием.
Бросаю быстрый взгляд на часы, что показывают третий час пополудни, намекают на пропущенный обед. Возвращаюсь к рассматриванию родного начальства и лучшего друга в одном лице.
Пытаюсь угадать причину вселенского недовольства и острых морщинок, что собираются в уголках голубых глаз и узкими стеклами очков лишь подчеркиваются.
Напоминают про возраст и скорый день рождения.
Мой.
— Томаш такой жертвы не заслуживает… — Любош, то ли тоскливо утверждая, то ли задумчиво вопрошая, бормочет невнятно.
Дает ответ на незаданный вслух вопрос, и сдержать смешок сложно, но я стараюсь, начинаю торжественно и руку в клятвенном жесте поднимаю:
— Нет, даже если он опять сдал материал, не расставив гачек и чарок[1].
— Не напоминай, — главный редактор «Dandy» нервно вздрагивает, отшатывается, опускаясь наконец в кресло и переставая нависать над столом.
Вытягивает ноги, крутит носами щегольских ботинок, и объяснений, давая остыть окончательно, я терпеливо жду. Думаю, что с диакритикой после выволочки Томаш, видимо, все же подружился, поэтому накосячил в чём-то другом.
Не накосячить Томаш Биба не мог.