Как будто они не могут ошибаться, авторитетные. Им кажется – талант, а вдруг не талант?
Но сладкий ком подступал к горлу, и слова запели в ушах как музыка:
Жизнь моя, иль ты приснилась мне? Словно я весенней гулкой ранью Проскакал на розовом коне.
А вокруг моста пространство было распахнутое, и небо над ним тоже большое, бледно-зеленое, с длинными полосами. В широких пространствах перемигивались светофоры.
…иль ты приснилась мне? Словно я весенней гулкой ранью…
Огни светофоров растеклись в ее слезах, хлынувших вдруг.
Бесприданницу она тогда не играла. Сыграла уже в профессиональном театре, профессиональной актрисой.
Теперь ехала на отцовскую могилу.
В такси еще двое было пассажиров, пожилая женщина с очень загорелым лицом, в платочке в крапушку – виноградарь или животновод, определила актриса, и гражданин с портфелем, как видно, из местных работников, он сидел рядом с шофером, и они всю дорогу разговаривали о том, правильно или неправильно московская газета критиковала каких-то областных начальников. Женщина в платочке прислушивалась со вниманием и раза два вставила слово, а актриса не знала этого ничего и думала о своем, глядя в окошечко.
Дорогу за эти годы проложили новую. Выпрямили, и шире она стала.
Машин стало больше…
Когда-то я думала: вернусь уже не одна – с мужем и с ребенком. Приедем проведать папу и скажем: «Папа, голубчик, тебе ведь здесь плохо. Поедем с нами!»
А еду одна, и папы нет.
Вон сколько стало машин…
Разрослись виноградники…
Как получилось, что я еду одна?
И она вникала в причины, по каким у нее до сих пор нет ни мужа, ни ребенка и нет даже особенного желания их иметь. И так протекла долгая дорога – дольше, чем по воздуху от Москвы до Симферополя.
Уже близко.
Совсем близко.
Проехали мимо здания школы.
«Завтра же зайду, – подумала актриса, – повидаюсь с Елизаветой Андреевной. Если ты еще жива, моя старушка».
Из окошечка такси, издали, поселок – кусочки рафинада, рассыпанные на горном склоне.
Подъезжаешь – куда-то девается сахарная белизна домиков, поселок растягивается и становится некрасивым.
На шоссе выбежали: почта, магазин и аптека, расстояние между ними, должно быть, по полкилометра.
Базар: два длинных стола под навесом, два-три ларька, горсточка людей что-то продает и покупает. Вокруг базара – серо-желтая пустыня, по ней тропки во все стороны. Боже мой, как десять лет назад.
Боже мой, боже мой, а вон в гору та тропка, по которой он подымался, проводив меня.
Те же извивы у тропки.
Так и вижу, как он шагает, взмахивая ногой.
«Зачем я приехала?» – подумала актриса.
Вдруг охватила ее тоска, что сию минуту она высадится на этом асфальте и пойдет.
Его там нет, зачем я туда? Когда был он – не приезжала, а сейчас, здравствуйте, приехала. Что` они мне, что` я им?..
Вон наш дом. Почему наш? Нас нет там. Их дом. Мачехин.
Сколько раз она плакала, когда он женился.
Жили себе, вдруг является какая-то женщина. Большая, вся широкая, спереди и сзади, брови широкие черные. Повесила жакетку на гвоздь и стала приказывать и рожать детей.
Как-то сразу установились в доме нечистота, чад, ругань, и отец больше стал пить.
Что ни вечер приходил выпивши, а мачеха на него кричала. Однажды она его ударила рубелем для катанья белья. Но тут не своим голосом закричала актриса, и мачеха бросила рубель. Так что когда на детский вопль прибежали соседки, уже было тихо, и мачеха им сказала:
– А вам тут чего, вас кто сюда просил?
И ушли с отцом в свою комнату как ни в чем не бывало. А актриса легла, руки и ноги у нее стали как лед, ей показалось, что она умирает…
Кормя ребенка, мачеха с открытой грудью ходила по двору, выходила на улицу, шла в магазин. Она это делала словно кому-то назло. И на язык была бесстыдна: ей нипочем было произнести страшные, гнусные слова, от которых свет делается не мил. А о курортницах в их красивых купальных костюмах она говорила:
– Такие-сякие, бессовестные, и не постесняются.
Неряха: грязным фартуком вытирает и руки свои, и стол, и ребенку лицо. От нее пахнет луком, салом, потом. И она ненавидит тех приезжих, нарядных, в ярких платьях.
Всех женщин ненавидит, ни одну при ней похвалить нельзя – начнет ругаться и говорить о той женщине мерзости. В злобе своей даже не хочет быть похожей на них: не приоденется, не причешется, гребешок висит сзади, уцепясь за волосы двумя зубьями.
– Да, вот такая, ага, что! – кричит отцу. – А ты только на меня обязан смотреть, на других не смеешь!
Растрепанная, тяжелая, сидит, бывало, на камне в их пустом дворе, у темных больших ее ног ползают детишки, похожие на цыганят, и она на них смотрит без ласки, без интереса. Лузгает семечки и смотрит каменными глазами. Будто не ее дети. Будто и своим кровным она не мать, а мачеха.
И актриса перестала плакать.
Выросла, поумнела и подумала: а ну вас. Еще умирать из-за этого. И не подумаю.
Работая по дому как батрачка, старалась учиться получше да читать побольше. Знакомая библиотекарша давала книги и журналы из санаторской библиотеки. Радио было в доме, репродуктор.