Однако квартира эта не уцелела: половина дома была уже разрушена снарядом, грудой валялся белый камень, переслоенный разбитой вдребезги черепицей, от балкона на втором этаже, который ей так нравился когда-то, остались только три выступающие вперед дубовые балки, с которых свисали в беспорядке развороченные доски пола.
Тогда Елизавета Михайловна вспомнила о Зарубиных, своих бывших соседях, и велика была ее радость, когда она нашла их домик почти нетронутым, только что окна без стекол. Однако ставни внутри были затворены, двери заперты, – в доме не было никого.
– Должно быть, все уж уехали отсюда, – сказала тогда она мужу.
– Если только не… – начал было и не договорил Дмитрий Дмитриевич.
И несколько времени, уходя от домика Зарубиных, оба молчали, каждый по-своему представляя, что могло случиться за восемь месяцев с этой знакомой им семьей.
– Хорошие были люди, – сказала, наконец, Елизавета Михайловна, – очень мне нравилась Варенька…
И вдруг именно Варенька так неожиданно встретилась им, когда шли они к Графской пристани, чтобы отправляться обратно на Северную, и от восторженной, с сияющими, как летнее небо в полдень, глазами счастливой невесты узнали они, что все Зарубины живы и здоровы, из Севастополя никуда не уезжали, что Витя стал уже мичман и вполне надеется отстоять свой Малахов курган от нового штурма, а за дело шестого июня представлен к награде.
– Мы сейчас были в вашем доме, там что-то никого не оказалось, и ставни и двери заперты, – сказал Хлапонин.
– Ушли куда-нибудь за покупками, – объяснила Варя. – Во время бомбардировки и штурма они спасались на Николаевской батарее, а теперь опять вернулись.
– Не боятся? – удивилась Елизавета Михайловна.
– Привыкли уж.
– Вот что, Митя, – обратилась к мужу Елизавета Михайловна, – если они привыкли, то, значит, и я тоже привыкну, – во всяком случае у них я хотела бы научиться этому, так что если бы в вашем доме, Варенька, нашлась для меня комната…
– Мы будем очень рады! – вскрикнула Варенька и снова бросилась обнимать Елизавету Михайловну.
Вечером в этот же день Хлапонина перебралась к Зарубиным. Арсентий, принесший ее чемодан и дорожную корзину и свой окованный и окрашенный суриком сундучок, хозяйственно, как он это умел, устроился в пустом чулане около кухни, и если с водворением Елизаветы Михайловны скромный домик Зарубиных сделался как-то несравненно красивее и моложе, то благодаря Арсентию приобрел гораздо большую основательность, устойчивость, прочность – обстоятельство немаловажное во время длительной осады и частых бомбардировок.
Арсентий тут же с приходу осведомился у Капитолины Петровны, куда надо будет ходить за провизией, где доставать воду, есть ли у них дрова, а если нет, что неудивительно, конечно, то в каком из домов поблизости можно выламывать на дрова полы, двери и окна.
Эта обстоятельность сразу расположила к нему сердце Капитолины Петровны; даже и сам Иван Ильич Зарубин не раз высказывал свое мнение, что денщик Хлапониных, хотя и не матрос, а все-таки молодец и свое дело знает.
Наконец, и личико маленькой Оли тоже весьма повеселело с водворением в их доме двух новых людей. Спокойно красивую Елизавету Михайловну она разглядывала большими умиленными глазами, и когда та ласкала ее мягкой и нежной рукой, у нее сладко замирало сердце, и она боялась пошевельнуться.
Даже и голос ее, грудной, ненапряженный, казался ей совершенно необыкновенным.
– Вы у нас долго пробудете? – шепотом на ухо спросила Елизавету Михайловну Оля, почти касаясь губами ее розовой мочки с проколом для серьги, хотя серег она не носила.
Этот детский вопрос несколько смутил Хлапонину. Она затруднилась на него ответить.
– Долго ли? – повторила она, обняв плечи Оли. – Хотелось бы подольше…
– До конца? – прошептала Оля.
Неизвестно было, что считала эта маленькая девочка, с большими недетскими уже глазами концом, и Елизавета Михайловна ответила:
– Буду жить, пока союзников не прогонят наши.
Оля глядела на нее грустно, медленно поводя головкой в стороны, причем белые косички ее с синими бантиками, вплетенными в них, колыхались не то чтобы недоверчиво, но как-то снисходительно к этой маленькой и вполне понятной лжи, такой лжи, которая делает ее еще как-то ближе, теплее, нежнее, милее, мягче.
Арсентий же с его коротенькой трубочкой, из которой, клубясь, струился крепкий, щекочущий в носу махорочный дымок, не говорил, что союзников отобьют от Севастополя. На ее вопрос об этом он ответил, подумав и выбивая золу из трубочки: «Кто ж его знает!» Однако, глядя на него, как обстоятельно и в то же время проворно он делал все, за что ни брался, Оля думала, что не может же быть, чтобы сто тысяч таких вот Арсентиев не могли отстоять город.