– Как можно, чтобы в тылу, ваше сиятельство! – удивился такому предположению о нем Шелкунов. – Я в цепи был… Подошли мы к речке: ну, там не глубже пояса оказалось, – бегим дальше, а там водяная канава, да глубокая, не перейдешь, а перескочить ежли, тоже без разбега не перескочишь. Один другому подсобляли, кое-как перешли, только что враг дюже донимал пульками. Сидел он в канавках махоньких, издаля его не видно нам было. Ну, мы добежали – колоть его!.. Он бежать, мы за ним!.. Кухню ихнюю опрокинули – должно, кашу варили: не разглядел я… Мы бы его и дальше гнали, когда на тебе, сигнал нам дают: отходи назад! Отошел было за канавку, а жалко было дальше иттить: дюже место хорошее. Пошто, думаю, не попользоваться? Сел я да давай по нем палить. Кто вперед вылезет, того и свалю. Однако что станешь делать – расстрелял ведь патроны все… Я немного назад отошел – мушкатер наш лежит убитый. Снял я с него сумку с патронами, ружье тоже взял, еще пять выстрелов дал… Отступя чуток, раненых наших трое. Вот я им тогда и говорю: «Ползи, – говорю, – братцы!» Они ползут, а я стреляю. Потом вижу: не доползут ну-ка, – я их и притащил на себе, потом опять туда.
– Ты откуда же родом? – спросил Горчаков.
– Из Сибири я, Енисейской губернии, ваше сиятельство.
В это время поднимались уже казаки, подобравшие раненых на седла.
У одного из адъютантов князя была взятая на случай победы кожаная через плечо сумка с Георгиевскими крестами. Горчаков подозвал его к себе, вынул крест из сумки и, нацепив его Шелкунову, сказал при этом тому же адъютанту:
– Запиши, что производится он, Шелкунов, в унтер-офицеры.
В девять утра шестичасовой и упорный, несмотря на большое неравенство положения противника, бой на Черной речке окончился.
Канонада, правда, продолжалась с неослабевающей силой, но пехотные части больше уж не вводились в дело. Приказав Липранди вывести из-под обстрела свой отряд, Горчаков верхом, как был, отправился на правый фланг, начальником которого он себя объявил после доклада Менькова о смерти Реада. Огромной свиты своей он не взял, оставив ее в безопасном месте, но ездить совсем без свиты не мог, не умел: этого не было в его привычках, – и теперь сопровождали его: неизменный Коцебу, барон Вревский и два адъютанта, не считая нескольких казаков.
К этому времени Белевцев отвел уже 5-ю дивизию, и долина Черной речки была очищена от войск, но не от множества тел убитых и тяжело раненных, хотя на каждом шагу попадались солдаты с носилками или с ружьями, перекрытыми шинелями, – уносили подававших еще признаки жизни.
Дым и туман в долине продолжали стоять плотно, и над головой то и дело пролетали, повизгивая, снаряды, но Горчаков будто не замечал их, так что Коцебу, ехавшему с ним рядом, стало жутко: ему начинало казаться, что главнокомандующий русских сил в Крыму так подавлен неудачей, постигшей его, что просто ищет смерти.
Себя самого Коцебу не винил ни в чем; привыкший к чисто канцелярской работе, он на ходу своей лошади уже сочинял про себя реляцию о сражении, в которой, конечно, ни одного слова не было о деятельности его, начальника штаба, как будто его и не существовало вовсе, и реляция пестрела выражениями: «Главнокомандующий приказал…», «главнокомандующий, князь Горчаков, сделал распоряжение…» Действительно, в самом начале боя предугадав – что было совсем не трудно, – каков будет его конец, Коцебу предпочитал не вмешиваться в ход сражения, а главное, не противоречить вождю.
Даже теперь, когда они ехали рядом и когда Горчаков сказал ему:
– Я уверен в том, что французы попробуют атаковать нас… Пусть попробуют! – Коцебу не выразил сомнения в этом, которое так и просилось ему на язык, проговорил только с вызовом в сторону французов:
– О-о, тогда мы поменялись бы ролями! Тогда настало бы наше торжество!
Вревский ехал позади, чувствуя большую неловкость от явно неприязненного отношения к нему князя в этот день и не находя в себе ни достаточного тепла, чтобы растопить лед, ни силы воли, чтобы просто повернуть своего коня и уехать. Да и куда было уехать от того, во что превратилась мечта его, взлелеянная еще там, в Петербурге, в военном министерстве, и одобренная не только Долгоруковым, но и самим царем? Наступление на правый фланг противника совершилось, план его, Вревского, был воплощен – и что же?
Он мог бы кричать на всю Россию, на весь мир, что воплощен бездарно, тупоумно, дико, в чем он совершенно не виноват; что составленная при его участии диспозиция совершенно как бы позабыта была с самого начала боя; что гарнизон Севастополя нисколько не помог делу, потому что ему даже и не дали сигнала о выступлении; что многочисленная, безусловно сильная артиллерия совсем почти не принимала участия в сражении… и многое еще.
На Телеграфной горе он говорил об этом Липранди, и Бутурлину, и Ушакову 2-му, но не Горчакову, не тому, от которого в конечном счете зависела вся путаница, приведшая к постыдному поражению с огромным количеством жертв. Горчаков сознательно избегал разговора с ним, Вревским, представителем в его штабе не кого иного, как самого императора.