И она сразу убрала за спину свои обветренные руки, а он тоже опять застеснялся того, что заикается. Они глядели друг на друга и разговаривали глазами. «Ты так смотришь на меня, Сергей». — «Тебе неприятно, Наташа?» — «Начистоту?» — «Начистоту!» — «Мне приятно. Кажется, на меня так еще никто не смотрел». — «Я не могу не смотреть на тебя». — «А ты еще на кого-нибудь так смотрел, как на меня смотришь?» — «Начистоту?» — «Начистоту!» — «Наверное, да. Мы с ней в школе учились вместе. А может быть, и не так смотрел, я не знаю». — «И я многого не знаю».
В палатку бочком протиснулась белобрысая носатая девчонка, исподлобья оглядела всех, подошла к Шарлаповой:
— Я с тобой, тетя Зоя Власовна…
— Горе ты мое луковое, — сказала Шарлапова, улыбаясь. — Не даешь мне поработать, Клавушка.
— Я буду тебе помогать.
— Ну, коль помогать, тогда с Наташей отведешь этого дядю отдохнуть. Потом ко мне…
Они привели его в палатку и ушли.
Сергей умылся, почистился, поспал часа полтора. Затем его разбудили, накормили горячим. Шарлапова принесла порошки, таблетки. Осмотрела, выслушала, выстучала, осталась довольна.
Клонило ко сну. Голова не болела, но была тяжелая — уронить бы ее на подушку и не поднимать. Но Сергей боролся со сном. Он уснет, а Наташа заглянет?
В слюдяное оконце пробивались сумерки, Наташа не приходила. Не пойти ли самому к ней? А помнишь, как робел перед Ирой? Но ведь там было совсем другое. Пойду. Должен пойти, потому что я чудом спасся, я живой и я хочу ее видеть.
Извинюсь, конечно, за вторжение, и возьму ее за руку, и скажу, что люблю, и поцелую в губы, и обниму. Пойду, лишь полежу малость, передохну.
Сергей опустил голову на подушку и уснул — наглухо, без сновидений. Только утром на секунду примерещился Гоша Пощалыгин; шутовски кривлялся, шамкал: «Ты, Сергуня, шпрехаешь по-немецки? Шпрехаешь? Тогда подъемчик!» И Сергей пробудился, сел на койке, не понимая спросонок, где он. Понял, увидев слюдяное оконце, и вспомнил, куда собирался вечером. «Проспал», — подумал Сергей. Не было ни досады, ни огорчения, а была какая-то строгость к себе и к окружающему миру.
Оконце грело солнечным светом, в палатке душно. Простыня и белье были влажные: ночью потел. Потеть — это к выздоровлению. Да он и не больной, хватит баклуши бить. Руки-ноги не трясутся, не тошнит, голова — ничего. Вот только заикание. Но и это пройдет. Надо держать курс на роту старшего лейтенанта Чередовского.
Одеваясь и собирая вещмешок, он ощущал в себе строгость и старался понять, когда она появилась. После контузии в немецкой траншее или накапливалась постепенно, от боя к бою, и он лишь сегодня обнаружил ее?
Найти Наташу, попрощаться с ней? Следует ли? Наверное, нет. Пусть она подумает обо мне. Мне почему-то нужно, чтоб у нее пощемило сердце. Вот так, как у меня сейчас. Доложу Шарлаповой — и уйду.
В роте появление Сергея встретили шумным одобрением, хлопали по спине, обнимали, тискали, расспрашивали. Будь это раньше, он бы наверняка растрогался, пустил слезу. Сейчас же сдержанно говорил: «Спасибо, товарищи. Все в порядке, повоюем» — и накоротке пожимал руки.
Курицын приволок баночку французских шпрот, кусок армейского хлеба:
— Подрубай, Пахомчик, а то больно тощой.
Сергей принялся за еду — на что-что, а на аппетит жаловаться не приходилось.
Быков помахал у него перед носом треугольником письма:
— От матери. Пришло как раз в тот день, когда ты у фашистов загорал.
Из письма выпала фотокарточка, маленькая, два на три, для удостоверения. Мама исхудавшая, изможденная, в стеганке. Совсем не похожая на себя, на ту, которую он помнил: полную, моложавую, улыбчивую, в ситцевом платье или сарафане. А ладони всегда пахли сдобным, вкусным… Война кончится, и мама станет прежней, он все для этого сделает.
Мама извинялась за фотографию — плохо на ней получилась, фотограф непутевый попался, пьяненький, писала, что жива-здорова, устроилась машинисткой в «Заготконторе», ждет его драгоценные весточки, тоскует о нем, целует крепко-крепко.
Пощалыгин заглянул через плечо, сказал:
— Мамашино фото? Дай-ка.
Вертел, разглядывал. Возвращая, вздохнул:
— Счастливый, у тебя мамаша в наличии. Моя представилась в тридцатом годе…
— Преставилась, — поправил кто-то.
— А, брось, — отмахнулся Пощалыгин. Помолчав, сказал:
— Хочешь, Сергуня, я тебе тоже фото покажу? Моя добыча. В последней атаке, в рукопашной, фрыца задушил. Обер-фельдфебель. Сиганул он сверху, с бруствера, сцепились. Я его и прикончил, он мне пальцы покусал, гад. Обыскал его, в бумажнике фотокарточки нашел: сам обер, в штатском, фрициха, фрицинята — мальчик и девочка, а промеж этих семейных снимков — другие, пять штук. И все пять штук казнь дивчины изображают. И представь, лицо у дивчины очень даже знакомое, Я кажу эти фото батальонному парторгу, и Карахан наш аж бледнеет. Так это же, говорит, Зоя Космодемьянская, это ее казнь в Петрищеве, в сорок первом. И говорит-приказывает, чтобы я снимки каждому бойцу показал, чтоб ненависть к врагу воспитать. Как Аркаша Чибис, агитировал я, понял?
— Давай же снимки.