Горькая улыбка искривила губы Каховского.
— Государь Александр Павлович знал о существовании и целях нашего Общества, — возразил он. — В начале своего царствования он даже называл себя республиканцем. Но подобные «республиканцы», видимо, способствуют приходу к власти деспотических правителей.
Николай сделал вид, что пропустил мимо ушей последнюю фразу Каховского, и со вздохом сказал:
— Да, брат много ошибся, что оставил без внимания все, что ему было известно о Тайном обществе. Но я-то чем виноват? — воскликнул он, заломив руки. — Едва ступив на престол, я уже истерзан душевными муками от кровавой ссоры со своими подданными. А ведь я так хочу быть в полной совокупности со всей своей державой и с лучшими, с самоотверженнейшими ее людьми…
Он замолчал и, прикрыв глаза рукой, незаметно, сквозь пальцы, наблюдал за Каховским.
— Кабы я мог вам верить, государь! — с тоской проговорил тот после долгой паузы.
Николай не изменил позы, а, только, отвернув лицо, вынул носовой платок и провел им по своим сухим глазам.
По худому, измученному лицу Каховского как будто прошла судорога. Он стиснул кулаки и уперся в них острым подбородком. Яркая краска стала заливать его щеки, лоб…
«Кажется, удалось, наконец, повлиять и на этого, — не переставая наблюдать за Каховским, подумал с удовлетворением царь. — Еще несколько моих чувствительных фраз, горестных вздохов и сожалений — язык и этого заговорщика развяжется, как это было с Рылеевым».
И сентиментальные фразы об отеческом чувстве к своим заблудшим сынам, о безграничной любви к России, ради которой он сам готов идти на любые жертвы и которую хотел бы довести до такого благосостояния, чтобы все европейские народы завидовали бы счастью россиян, о тяжести «Мономаховой шапки» и жгучей обиде на деятелей «четырнадцатого», за их недоверие к нему были произнесены с такой искренностью, что этой искусной игре мог бы позавидовать лучший из трагических актеров императорских театров.
Заметив, что слезы то и дело застилали изумленно глядящие на него глаза Каховского, Николай неожиданно приблизился к нему и положил руку на его худое, сутулое плечо.
— Мне много рассказывал о тебе Рылеев и другие. Ты еще и в детстве отличался большим чувством патриотизма, — с мягкой усмешкой проговорил он. — Помнишь, как ты в двенадцатом году разбил бутылку о голову французского солдата? Ну-ка, расскажи мне об этом сам. История эта так значительна, что я хотел бы еще раз услышать ее от тебя самого. Я даже предполагаю передать ее моему сыну, чтобы он имел представление о проявлении столь горячего патриотизму юного русского дворянина…
Каховский смущенно отмахнулся рукой.
— Нет, нет, — почти дружески настаивал Николай. — Ну, я начну сам: дело было в Москве, когда ее заняли французы. Все убежали из дому, кроме маленького Петруши Каховского. Вот он видит, как в комнату вошли несколько неприятельских солдат. Вошли и стали требовать, чтобы мальчик дал им поесть. Так?
— Не совсем так, ваше величество. Они взломали буфет и, нашел в нем несколько склянок с ягодами, засыпанными сахаром, потребовали, чтобы я откупорил их. Штопора не было, и я попытался просунуть пробку внутрь. При этом палец мой застрял в горлышке бутылки, и я никак не мог извлечь его оттуда. Французы стали смеяться надо мной и спрашивать, как же я теперь освобожу мой палец. «А вот как!» — воскликнул я и, размахнувшись, ударил бутылкой по голове одного из обидчиков с такой силой, что бутылка разбилась вдребезги. Меня жестоко избили. Но, боже мой, как я был горд, как счастлив…
— Молодец, ах, какой молодец! — похвалил царь и по-отечески просто протянул Каховскому свой надушенный платок. — Не стыдись слез, они смягчат твое сердце, облегчат душу… Воспоминания юности всегда чрезвычайно чувствительны…
Отойдя к окну, царь повернулся к Каховскому спиной, как бы предоставляя ему полную возможность выплакать накопившиеся страдания.
— В ту пору мне было только четырнадцать лет, государь, — слышал он прерывающийся голос, — я был отроком. Но прошедшие с тех пор еще четырнадцать лет неизмеримо усилили чувство моей любви к отчизне. И только ею, только единой этой любовью я руководствовался, и буду руководствоваться во всех моих поступках до последнего часу моей жизни… Внемлите же мне, государь…
И долго в царском кабинете звучала взволнованная речь Каховского, изредка прерываемая короткими репликами Николая.
Было уже далеко за полночь, когда царь, отсылая Каховского в крепость, передал через него сопроводительную записку коменданту Сукину:
«Каховского содержать лучше обыкновенного содержания. Давать ему чай и прочее, что пожелает, но с должной осторожностью. Содержание Каховского я принимаю на себя».
— Все, что я слышал от тебя, столь значительно, — сказал царь Каховскому на прощанье, — что я хотел бы видеть это запечатленным на бумаге. Пиши ко мне…
И Каховский стал ему писать из крепостного каземата: