Жизненный жребий джигита — роковой. Тень смерти витает над каждым уходящим на войну казаком, что башкирским, что русским. Ильмурза сам воевал и чудом уцелел в кровавой сече с янычарами. Если бы Кахым погиб в бою, то Ильмурзе было бы сейчас, наверное, легче. А в смерти уже после войны было что-то противоестественное, кощунственное, и его посетили подозрения: погубили, выходит, Кахыма черным способом. Но только кому он, собственно, перешел дорогу или причинил зло? Неведомо. Неужто оклеветали? И такое возможно. Нет, уж лучше не думать, не терзать душу мучительными раздумьями. Значит, надо терпеть, так повелел Аллах, к этому призывает в проповедях мулла. Воля Аллаха — непознаваема. Смирись, терпи, не ропщи, правоверный.
А у Сажиды и слез не осталось, сидит на нарах неподвижно, молчит, отсылает кухарку, служанок: «Делайте что хотите!..»
Девятнадцатилетняя вдова Сафия тоже как бы окаменела, но горе вдовье — скоротечное, с годами она утешится и выйдет вторично замуж — такая красотка! — Ильмурза ее не осудит.
А мать потеряла единственного сына навечно.
Как-то Ильмурзе долго не спалось, и он поднялся, накинул кожушок, вдел ноги в просторные сапоги с суконными голенищами и вышел из дома, не скрипнув дверью.
Аул спал. Луна, то выскальзывая из-за туч, то скрываясь, прорисовывала вершины горного хребта в отдалении. И у реки, и в урманах не слышалось ни шорохов, ни стука, ни голосов, ни перелива курая.
Как же это пели в Оренбурге джигиты Первого полка? Ильмурза с трудом припомнил:
Ильмурза посидел на крыльце, надеясь, что перестанет ныть сердце, потянет в сон, он вернется в натопленную горницу и с облегчением взберется на нары.
Но капли времени падали безостановочно: кап-кап, как морось с крыши дома и сараев, а истома не проходила. Ильмурза зашаркал к воротам, отодвинул засов — собаки даже не зашевелились в конурах, издалека чуя хозяина, — и толкнул калитку.
Улица была укрыта лунными, по весне отбеленными холстами и сейчас, ночью, пустая, казалась безгранично широкой.
Ильмурза бездумно зашагал по улице — при ходьбе и дышится легче, и горе как будто не сосет сердце, словно пиявка. Как это говорил Кахым? «В каждом башкире таится и музыкант, и поэт». Справедливо сказано. На свадьбе Кахыма и Сафии, помнится, пели:
Кто сочинил? Буранбай? Возможно. А Буранбай — основательный человек, и умный, и с размахом. Аллахом благословенный певец!..
Ильмурза машинально шел и шел бы из аула, но его вдруг остановил, а затем и повернул к дому мелодичный перезвон медного колокольчика. Задорно заржал жеребенок, видно, отбившийся от матки. Значит, на отаве, на выпасах пасли конский табун.
«Лучше бы ангел смерти Газраил взял и унес мою душу, а не молодого сына Кахыма! Старику пора и честь знать, свое отжил, и работал, и воевал, и грешил, как говорится: сколько отпущено, столько и съел, и выпил. Старик в свой срок покинет белый свет, но жизнь народа не прервется, а будет течь своим чередом…»
У калитки своего дома Ильмурза увидел Сажиду в накинутой на плечи шубе, трясущуюся от озноба и страха, и ускорил шаги, побежал мелкими семенящими шажками.
— Эсэхе, ты чего? Зачем вышла?
Сажида упала ему на грудь и не зарыдала, не заплакала, а захныкала беззвучно:
— Тебя потеряла, атахы-ы-ы…
Волна жалости залила его сердце.
— Да что ты, старая? Куда я денусь? Не спалось, вот и вышел промяться, — терпеливо успокаивал он Сажиду. — Ты, эсэхе, поплачь, в голос покричи, оно и полегчает. Придется нам терпеть. Одни мы с тобой остались, совсем одни! Танзиля — отрезанный ломоть. Сафия тоже уйдет — молодая… И у Мустафы своя судьба. А мы с тобой, мать, будем вековать, пока не позовет к себе Аллах.
Он увел ее в дом, уложил, накрыл теплым одеялом и сидел на нарах рядом, пока не услышал ровного дыхания — согрелась, уснула.
Утром Сафия не вышла из своей комнаты, как и вчера, и позавчера. Ильмурза и Сажида сидели у самовара молчаливые, умиротворенные.
Вдруг на дворе залились собаки, загремели твердые быстрые шаги на крыльце, и в прихожей раздался бодрый голос Буранбая:
— Хозяева дома? Ассалямгалейкум, агай!
Ильмурза искренне обрадовался гостю — развеет скуку-тоску и его, и хозяйки Сажиды.
— Вагалейкумассалям! Проходи, кустым. Угодил прямо к самовару, выходит, пришел с добрыми чувствами.
Есаул снял кожаные калоши с ичигов, теплый кафтан, полы чекменя поднял и заткнул за пояс, сполоснул руки водой из кумгана, стоявшего у медного таза, и зашел в горницу, отвешивая поклоны хозяину и хозяйке.