— Сто-ой!
А вот поста раньше не было.
Из незаметной, на скорую руку сколоченной будки выступил полицейский с карабином наперевес.
Тимаков натянул вожжи:
— Тпр-ру!
Карета встала.
Полицейский — рябоватый, рыжий, боязливый — подошел к лошади, перехватил под уздцы:
— К-куда?
Он еще и заикался. Лошадиная морда ткнулась ему в сукно мундира — видимо, учуяла припрятанное за пазуху съестное.
— А тут разве есть куда? — развел руками Тимаков. — Одна дорога-то.
— Оно-то, к-конечно… — Рябоватый похлопал лошадь по спине и, оглянувшись на будку, направился к карете. — А т-тут у нас… экх…
Он подавился словами, увидев пулевые отверстия в боковой стенке, щепу, торчащую из крыши, и меня с Майтусом.
— Г-господин урядник!
Голос полицейского дал петуха.
Из кустов у будки, пряча оружие, поднялись трое. Один был в солдатской шинели, двое других — в темно-зеленом обмундировании уездной полиции. Урядником оказался парень лет двадцати пяти с тонким розовым лицом, усеянным веснушками.
— Что тут?
Он подскочил к рябоватому, попадая револьвером мимо кобуры.
Я почувствовал, как грубо, неумело тычутся его жилки, пытаясь распознать мою кровь и кровь Тимакова. Совсем мальчишка еще. Где его учили? Или так, сам по себе умеет кое-что?
Похоже, сам. Неопытный.
Половина ночи, проведенная в дремоте, увы, не прибавила мне сил. Я не смог даже помочь ему.
— Ай! Что ж вы…
Жилку дернули, как волосок из носа.
— Извините, — урядник покраснел. — Мне поручено проверять.
— За такую проверку, — сквозь зубы выдавил я, — вас следовало бы выпороть.
— Извините, — еще раз сказал урядник. — Вы живы?
Это было смешно.
— Почти, — сказал я.
Урядник сунул палец в одну дырку, в другую, пошевелил провисший клок ткани. Бедные розаны!
— Это где? — спросил он.
— Верст тридцать отсюда, в лесу.
— Разбойнички шалят! — свесился с козел Тимаков. — Урядник, ты бы послал туда кого-нибудь.
— Я? — Парень оглянулся на своих подчиненных. — Мы здесь просто… Вам нужно дальше, там по правую руку от усадьбы — домики. Жандармская полурота…
— Ну так и отпусти нас, — кивнул на дорогу Тимаков. — А уж мы поедем.
— Д-да, конечно, — урядник отшагнул к обочине.
Он казался растерянным.
Дрогнули колеса. Полицейские впереди расступились, человек в солдатской шинели, щурясь, присел у будки на корточки.
— Эй, — позвал я урядника, — кровь-то хоть определил?
Тот медленно пошел вровень с каретой.
— Нет, — сказал. — Высокая? Медь с чем-то?
— Ой, не твое это.
— Там непонятно просто.
Парень огорченно махнул рукой и отстал.
Медь с чем-то. Да уж. Легким холодком дохнуло изнутри. Где углядел? Всхрапнул, скривил лицо будто от боли Майтус.
Низкое солнце — вот где медь! — продиралось сквозь выросший на пригорке березняк. Дорога повернула, и слева показался купол ротонды.
Когда-то к ротонде я бегал через поле, целую тропу в пшенице вытоптал. С растрескавшихся перил летом, в хорошую погоду виднелось синее-синее Терпень-озеро, черточки лодок, белые лоскуты парусов. Ах, как сладко было сидеть там и грызть запасенные сушки, переносясь душой в неведомые страны и на жаркие острова!
А потом была Анна…
Тут я уже шел скрытно, подлеском, в черной тужурке, надвинув картуз до ушей, а Анна всегда приезжала к ротонде на двуколке, загадочная, желанная, тонко пахнущая цветами. Она была старше меня, жилки слабо-голубые с черным, немного кармина, темные волосы, ямочки на щеках, съемный домик во владениях Пан-Симонов. Ей было около тридцати. Мне — восемнадцать. Ни ее прошлое, ни ее будущее…
Я подпер щеку кулаком.
Да, будущее… Какое? Ей уже к сорока. Вместо сгоревшего домика Пан-Симоны отстроили полноценный флигель. А мама сбилась с ног, подыскивая мне партию. Чтобы и богатая, и высокой крови. Сестре-то вон, наверное, из Готтардов кого присмотрели, недаром иллюминации устраивают.
Мимо проплыл ряд вязов — то ли матушкина затея сделать аллейку, то ли просто облагораживали пейзаж. За вязами волновался луг — зеленый, с золотыми и гранатовыми искрами. Вдали двигался воз с сеном.
Сейчас снова повернем, потянемся в гору, там откроются первые постройки, блеснет стеклом оранжерея…
Сколько я здесь не был? Три года, четыре?
Ассамея, Ассамея, камни, караваны, желтые пески времени. Вот и засосало.
И, честно, я редко думаю о смерти.
Даже когда она рядом. Даже когда она, как Жапуга, стоит над тобой с клинком.
Но почему-то, возвращаясь в родные места, я всегда ловлю себя на едкой и жестокой мысли — я смертен. Словно замыкаю круг собственного существования.
Родился — умер. Здесь родился, здесь и…
Родовой склеп, полянка с каменной ящеркой, темные ниши, где все свои, говорят мне: вот что ждет тебя, Бастель, в конце концов.
И как-то с беспощадной ясностью ощущаются часы, дни и годы, уже прошедшие, уже потерянные, кричи не кричи в Благодать, все старится, дряхлеет, утекает, исподволь, незаметно, но именно здесь просачивается сквозь тебя и родных в трещинки «гусиных лапок», кропит путь пигментными пятнами и осаждается сединой.
Не люблю возвращаться.
Холм с домами, рядком смотрящими на пашню, возник впереди.
— Сворачиваем? — спросил Тимаков.
— Нет, — сказал я. — Начальство, скорее всего, у нас квартирует.