Маджид в ходе дискуссии несколько видоизменил свою позицию, согласившись, что страдание не всегда является признаком слабости, но по-прежнему настаивал, что мы силой воли можем закалить себя и бороться с ним. А сила воли, по его словам, приобретается благодаря строгой самодисциплине — своего рода добровольному страданию. Фарид проиллюстрировал на примерах из жизни друзей свое понимание страдания как противоядия избыточному счастью. Старый Собхан прошептал несколько фраз на урду, и Кадербхай перевел сказанное: есть вещи, которые не дано понять простым смертным, их может постичь только Бог, и страдание, возможно, одна из них. Кеки Дорабджи подчеркнул, что во вселенной, согласно религиозным представлениям парсов, происходит непрерывная борьба противоположностей — света с темнотой, жары с холодом, страдания с удовольствием, и одно не может существовать без другого. Раджубхай добавил, что страдание — это состояние непросвещенной души, замкнутой внутри своей кармы. Палестинец Халед упрямо молчал, несмотря на все старания Абдула Гани разговорить его. Абдул сделал несколько попыток, поддразнивая и подначивая Халеда, но в конце концов плюнул, раздосадованный своей неудачей.
Что касается самого Абдула Гани, то из всей компании он был самым разговорчивым и располагающим к себе. Халед вызывал у меня интерес, но в нем, похоже, накопилось слишком много гнева. Маджид служил раньше в иранской армии. Он был, судя по всему, прямым и храбрым человеком, но чересчур упрощенно смотрел на мир и на людей. Собхан Махмуд был, безусловно, очень набожен и настолько пропитался антисептическим религиозным духом, что ему не хватало гибкости. Фарид был чистосердечен, скромен и великодушен, но я подозревал, что он склонен поддаваться чужому влиянию. Кеки был хмур и необщителен, а Раджубхай относился ко мне с явным подозрением, доходившем почти до грубости. Абдул Гани был единственным, кто проявил чувство юмора и громко смеялся. Он держался одинаково фамильярно как с более молодыми, так и со старшими и развалился на подушках, в то время как остальные сидели более или менее прямо. Он прерывал говорящих и бросал реплики, он больше всех ел, пил и курил. К Кадербхаю он обращался с особой теплотой, но без подчеркнутой почтительности, и было ясно, что они близкие друзья.
Кадербхай комментировал чужие высказывания, задавал вопросы, но к своему тезису больше не возвращался. Я чувствовал усталость и молчал, слушая других и пассивно плывя по течению, довольный тем, что никто не требует, чтобы я тоже излагал свои взгляды.
Завершив дискуссию, Кадербхай проводил меня до дверей, выходивших на улицу рядом с мечетью Набила, и остановил там, взяв за руку. Он сказал, что рад моему визиту и надеется, что мне понравилось. Затем он спросил, не могу ли навестить его на следующий день, так как он хочет попросить меня об одной услуге. Удивленный и польщенный, я не раздумывая согласился и пообещал вернуться утром. Идя по ночному городу, я почти не думал об этом обещании.
Вместо этого я мысленно перебирал идеи, высказанные группой философствующих мафиози. Мне вспомнилась другая дискуссия, похожая на эту, в которой я участвовал в тюрьме. Хотя народ там был по большей части малообразованный — а может быть, как раз поэтому, — они страшно любили рассуждать на отвлеченные темы. Они не называли это философией и даже не знали толком, что это за штука, но предметом обсуждения служили именно философские проблемы морали и этики, смысла и цели.
День у меня выдался длинный, и вечер не короче. В моем брючном кармане была фотография мадам Жу, в голове различные концепции страдания, а на ногах тесные туфли, подаренные Карлой своему любовнику на похороны. Но чаще всего мне приходила в голову австралийская тюрьма, где воры и убийцы, которых я называл друзьями, страстно спорили об истине, любви и добродетели. «Вспоминают ли они меня хоть изредка? — подумал я. — Наверное, я для них как сон наяву, сон о побеге и свободе. Интересно, что они сказали бы по поводу страдания?»
Кадербхай, безусловно, старался произвести на нас впечатление своими хитроумными высказываниями, расширявшими границы здравого смысла, как и художественным совершенством их оформления. Его определения — «страдание — это счастье с обратным знаком» — были острыми и цепкими и впивались в память, как рыболовные крючки. Но истинное понимание страдания, которое испытываешь в жизни пересохшим испуганным ртом, крылась не в умствованиях Кадербхая. Истину высказал палестинец Халед Ансари, и я был с ним согласен. Он лучше всех выразил простыми безыскусными словами то, что знают все заключенные, да и вообще все люди, прожившие достаточно долго: страдание всегда связано с потерей. В молодости мы думаем, что страдание нам причиняют другие, но с возрастом, когда те или иные стальные двери захлопываются за нами, мы понимаем, что настоящее страдание — сознавать, что ты безвозвратно потерял что-то.