— Дело может выгореть, — настаивала она. — Всем нутром это чувствую. У меня нет образования, я не так умна, как ты, Лин. Меня ничему не учили. Но из этого… может выйти нечто значительное. Я могла бы, не знаю… Могла бы когда-нибудь начать продюсировать фильмы. Делать что-то хорошее…
— Ты сама хорошая. И куда бы ты ни уехала, будешь делать добро.
— Нет. Это мой шанс. Я не вернусь домой, никуда не поеду, пока им не воспользуюсь. Если я этого не сделаю, даже не попытаюсь, всё будет зря — Маурицио… и всё, что здесь случилось. Если же останусь, хочу честно, своей головой заработать полный карман денег.
Бриз то стихал, то вновь начинал дуть с залива, от чего становилось то теплее, то прохладнее, то снова теплее, и я ощущал ветер на лице и руках. Мимо нас проплыл маленький флот рыболовных челнов, направляясь в свою песчаную гавань в районе трущоб. Внезапно я вспомнил, как проплывал однажды в такой же лодчонке через затопленный двор отеля «Тадж-Махал», а потом под гулкими резонирующими сводами Ворот Индии. Вспомнил любовную песню Винода и дождь в ту ночь, когда Карла пришла в мои объятья.
Глядя на эти бесконечные, вечные волны, я вспомнил все свои утраты с той штормовой ночи: тюрьму, пытки, уход Карлы, отъезд Уллы, исчезновение Кадербхая и его совета, арест Ананда, смерть Маурицио, Рашида, Абдуллы, возможную смерть Модены, и Прабакера — самое невероятное: Прабакер тоже мёртв. А я — один из них — гуляю, разговариваю, смотрю на бурные волны, но сердце моё мертво, как у них всех.
— А как же ты? — спросила она; я ощущал на себе её глаза, чувствовал эмоции, которые выдавал её голос: симпатию, нежность, возможно, даже любовь. — Если я останусь, а я определённо собираюсь остаться, что ты будешь делать?
Я смотрел на неё некоторое время, читая рунические письмена в её небесно-голубых глазах. Потом встал, отошёл от стены, обнял её и поцеловал. То был долгий поцелуй: пока он длился, мы прожили вместе целую жизнь — жили, любили друг друга, старели и умерли. Когда наши губы разомкнулись, эта жизнь, где мы могли бы обрести прибежище, сжалась до искры света, которую мы всегда разглядим в глазах друг друга.
Я мог бы её полюбить. Может быть, я и любил её немного. Но иногда худшее, что ты можешь дать женщине, — это полюбить её. А я по-прежнему любил Карлу. Да, я любил Карлу.
— Что я буду делать? — спросил я, повторяя её вопрос. Удерживая её за плечи на расстоянии вытянутых рук, я улыбнулся. — Хочу немного побыть под кайфом.
И я уехал, даже не оглянувшись. Оплатил аренду своей квартиры за три месяца, дал солидную мзду сторожу на автостоянке и консьержу в доме. В кармане у меня был надёжный фальшивый паспорт, запасные паспорта, а пригоршню наличных я сунул в сумку, которую оставил вместе с мотоциклом «Энфилд буллит» на попечение Дидье. Потом взял такси до опиумного притона Гупта-джи, вблизи улицы Десяти Тысяч Шлюх — Шокладжи-стрит — и поднялся на третий этаж по истёртым деревянным ступенькам.
Гупта-джи предоставлял курильщикам опиума большую комнату с двадцатью спальными матами и деревянными подушками. Для клиентов с особыми запросами были предусмотрены отдельные комнаты за этим, открытым притоном. Через очень узкий дверной проём я вышел в потайной коридор, ведущий в эти задние комнаты. Потолок здесь был такой низкий, что мне пришлось пригнуться, передвигаясь почти ползком. В комнате, которую я выбрал, была койка с капоковым матрасом, потрёпанный коврик, маленький шкаф с плетёными дверцами, лампа под шёлковым абажуром и большой глиняный горшок, наполненный водой. Стены с трёх сторон были из тростниковых циновок, натянутых на деревянные рамы. Четвёртая стена в изголовье кровати выходила на оживлённую улицу арабских и местных мусульманских торговцев, но окна были закрыты ставнями, так что лишь несколько ярких пятен солнечного света пробивались сквозь щели. Потолок отсутствовал: вместо него взгляду представали тяжёлые пересекающиеся и соединённые друг с другом стропила, поддерживающие крышу из глины и черепицы. Этот вид был мне хорошо знаком.
Гупта-джи получил деньги и инструкции и оставил меня одного. Поскольку комната располагалась прямо под крышей, здесь было очень жарко. Я снял рубаху и выключил свет. Маленькая тёмная комната напоминала тюремную камеру ночью. Я сел на кровать, и почти сразу же нахлынули слёзы. Мне уже случалось прежде плакать в Бомбее: после встречи с прокажёнными Ранджита, и когда незнакомец омывал моё истерзанное тело в тюрьме на Артур-роуд, и с отцом Прабакера в больнице. Но та печаль и страдания всегда подавлялись: мне как-то удавалось избежать самого худшего, сдержать поток рыданий. А здесь, в этой опиумной берлоге, оплакивая свою загубленную любовь к погибшим друзьям Абдулле и Прабакеру, я дал волю чувствам.