В своей книге «Призрачное присутствие» С. Л. Варнадо еще яснее отмечает, что «понятие нуминозного у Отто позволяет проникнуться духом готики и сверхъестественного ужаса»[192]. Главный арсенал готической прозы — «мрачные горы, одинокие замки, корабли-призраки, жестокие штормы и бескрайние морские и полярные просторы... магические знания, видения, гули-оборотни, вампиры или привидения» — находит у Отто отзвук в упоминаниях «тьмы», «тишины» и «обширных пустынных пространств» как признаков нуминозного. Они также присутствуют и в описаниях Кантом возвышенного. Варнадо подчеркивает двойственность нуминозного — одновременно и субъективное чувство, и вместе с тем также крах субъективности, которая сталкивается с чем-то радикально не-человеческим, чем-то «совершенно иным», которое регистрируется как неспособность вообще иметь опыт.
Этот крах там, где встречаются ужас и религия. Вместо клишированных образов бурных, переполненных и сияющих переживаний полноты и света эти явления — возвышенное, нуминозное, готическое — напротив, являются крахом опыта и, следовательно, крахом человеческого сенсорного и когнитивного аппарата. В этом разница между переживанием ужаса и ужасным переживанием, которое отменяет любую возможность переживания. Тем самым у таких мистиков, как Майстер Экхарт, Иоанн Креста, а также в анонимном «Облаке неведения», можно найти аннулирующие «субъективное я» описания божественного в терминах тьмы, ничтойности, бездны, пустыни, тёмной ночи — описания, которые говорят столько же о «негативности опыта», сколько и об «опыте негативого»[193]. В своей статье о средневековой христианской мистике Денис Тернер поясняет это различие, указывая, что «существует очень большая разница между стратегией отрицательных высказываний и стратегией отрицания высказываний, между стратегией отрицательного образа и отрицания образности»[194].
Что в таком случае остается в возвышенном кроме этого остатка человеческого существа, не так давно уверенного в своей способности воспринимать и постигать окружающий мир как мир, созданный по своему собственному образу и подобию? Что остается, кроме возвышенного безразличия, анонимности, безличности — безличного возвышенного?[195]
Термины
Но каждый фантом — реальный или воображаемый — удваивается, одновременно и соотносясь с некогда жившим человеком, и будучи сам по себе призрачным явлением. Каждый призрак в буквальном смысле находится вне себя, подобно лишившимся иллюзий героям рассказов «Фантасмагорического императива» Д. П. Уотта... «быть вне себя» — как собственная тень, как доппельгангер, как тот, кто существует дважды... возможно, в два раза больше, чем необходимо.
Фантасмагорический императив: все нереальное должно стать явным. Фантомный императив: действуй так, как будто все реальное нереально.
Философия Канта — это, безусловно, философия большого стиля: строгая, систематическая, амбициозная... и немного наивная. Ибо кто из нас действительно способен поступать в соответствии с холодной логикой разума, независимо от наших индивидуальных желаний, нашего эго, постоянно прибегающего к механизму вымещения, нашего страха и трепета?
Кант, как представляется, знал об этом. В конце одного из своих трактатов он признается почти исповедально: «Такое царство целей на самом деле осуществлялось бы благодаря максимам, правило которых предписывается всем разумным существам категорическим императивом, в том случае, если бы следование им было всеобщим»[196]. Кажется, ставки слишком высоки. Это работает, только если
Но что по-настоящему тревожит, так это не то, что другие люди могут действовать, не согласуясь с категорическим императивом, а то, что весь не-человеческий мир может действовать, не согласуясь с ним, —