Закрыв глаза, Сергей привычно отпустил тормоза и отправился в любимое плавание, чувствуя, как ветер уносит его в неизвестность, пугающую и манящую одновременно. Неожиданно картинка сменилась, и он узрел перед собой точную копию виденных в советской хронике газовых камер, вот только эти почему-то исправно функционировали, вокруг сновали обтянутые кожей скелеты обслуги, и лишь изредка на фоне сгорбленных узников в полосатом тряпье вырастала фигура надсмотрщика в чёрном, идеально отглаженном мундире. На лице последнего читалась, помимо очевидного сознания превосходства высшей расы, некоторая сытая пресыщенность, в том числе от того, что приятно щекотавшая поначалу нервы процедура отправки недочеловеков на смерть уже давно не вызывала никаких эмоций, превратившись в унылую ежедневную рутину, изредка разбавляемую скандалом какого-нибудь не в меру истеричного заключённого. Но тогда дышавшие истинно арийским здоровьем коллеги быстро ломали ему ребра, а иногда шутки ради и конечности, чтобы затем, веселясь, наблюдать, как притихшего нарушителя порядка вне очереди потащат к заветной двери еле державшиеся на ногах от голода, так называемые временные служащие крематория. В тот день, однако, истребляли низковозрастный контингент, так что следовало быть готовым ко всяческим сюрпризам, вследствие того, что полудохлые работники, как правило, не успевали схватить шустрых юнцов, если те вдруг пытались в панике разбежаться. Ко всем потенциальным неприятностям комендант зачем-то разрешил присутствовать в помещении штатному врачу из экспериментальной медицинской лаборатории – как будто мало им там человеческого материала для опытов, а тот, в свою очередь, уговорил кого-то рангом пониже отправить в нарушение процедуры вместе с остальными ещё и одного взрослого, который, словно беззубая нянька, участливо гладил одну за другой головы ожидавших своей очереди еврейских недомерков. «Что за бардак, и куда только катится Великий Рейх», – казалось, написано было на лицах дисциплинированных немецких служак.
Сергей отчего-то понимал, что убийцей несчастных детей был не уставший от рутины пролетарий в эсэсовском мундире и даже не его чуть более идейный партайгеноссе – офицер в начищенных с прусской основательностью сапогах. Их убивал тот страждущий свежих эмоций учёный психолог, который запечатлел эту обычную для всех, кроме непосредственно участвовавших действующих лиц, процедуру в своей памяти и перенёс её на бумагу, чтобы потом передать потомкам как пример нечеловеческого зверства, опустив по ходу некоторые нелицеприятные для него лично подробности. Это он настоял на том, чтобы последняя просьба осуждённого профессора – в нарушение протокола быть задушенным газом в одной камере с детьми – была исполнена, именно он, невзирая на возгласы недовольных затягиванием процесса эсэсовцев, так подробно исследовал содержимое после экзекуции, чтобы обнаружить там мёртвых детишек, в агонии последних мгновений обнимавших шею учителя. Его пытливый ум стоял рядом со ждущими своей очереди и фиксировал игру вазомоторных реакций на лицах детей постарше, понимавших, что их ждёт, но сдерживавших слёзы в ответ на немую мольбу их ментора сохранить это втайне от совсем маленьких. Он видел семи- и восьмилетних юных героев, улыбаясь, смотревших в лицо жуткой смерти, чтобы до последнего момента скрыть от остальных простую и жестокую истину. Ему казалось, что он даже видит, как внутри тёмной камеры эти крохи, разрывая себе гортань ослабевшими маленькими пальчиками, всё-таки до последнего вздоха не отпускали любимого учителя; как они, корчась, умирали, всё ещё надеясь, что скоро проснутся в своей кроватке, потому что добрый дедушка никак не мог их обмануть, и это просто слишком, слишком горькая микстура, которую им обязательно нужно выпить для выздоровления. Они знали, что в благодарность за терпение скоро увидят своих пап и мам, потому что стараниями профессора им было неведомо предназначение вечно дымящей трубы крематория. Потеющий то ли от ужаса, то ли от скрытого восторга, учёный делал дрожащей рукой пометки в своем блокноте, открывая для всемирной науки новые границы человеческой стойкости и воли, зафиксированные им в вонючей духоте сырого подвала. Это был его личный триумф, и он успокаивал свою совесть тем, что, не согласись он участвовать в подобных экспериментах, его собственные дети, скорее всего, стояли бы в той же очереди на смерть, но в самых недоступных глубинах своей души он был рад таким блестящим возможностям, открывшимся для его лаборатории с приходом к власти национал-социалистов.