Открылась дверь комнаты, где обмывали и одевали маму. Галинка вынесла оттуда простыни, чтобы застелить приготовленное ложе. Лицо ее было белым, как белье в руках.

Доводилось мне читать где-то, что в смерти, мол, есть нечто величественное, скорбью возвышающее душу ее свидетеля, но словоблудием теперь считаю это, увидав побелевшее лицо сестры, ее расширившиеся, остановившиеся зрачки: в смерти есть жуть, только жуть, ничего больше…

Выносили маму вчетвером. Чекуриха руководила, это она настояла — выносить ногами вперед, потому в большой комнате пришлось разворачиваться. Почти не ощущая маминой тяжести, зато чуя с ужасом неживую твердость ее ног, я подумал: «Если и впрямь отлетевшая душа витает где-то рядом, как же ей тошно видеть наши неуклюжие передвижения с оставленным ею телом!..»

Потом старухи стали уговаривать сестру повязать на голову покойницы платок. «Ну каво ж это — без платка? Не по-людски!..» — говорила Чекуриха. Трубникова убежденно вторила ей: «Хоть бы косынку каку, нельзя простоголовой…» Но Галинка, хоть всегда отличалась от меня мягкостью, податливостью, не уступила им: «Мама не хотела лежать в платке, как старуха».

Бабки ненадолго надули губы, усевшись на диван, но потом шепотом горячо заспорили — «Сколько лет болела Таня?» Их утверждения расходились на год, но были занижены, хотя каждая считала себя правой. Отец, если б слышал, сказал бы: «Восемнадцать с половиной». Ему ли не знать! Но он, не мигая, глядел опять на саврасовских «Грачей», носатый, плешивый, пришибленный первым часом вдовства. И я не стал встревать — пусть старухи поспорят, все не будет давить в барабанные перепонки тишина.

Не забыть мне, когда мама заболела…

Той осенью головные боли так измучили маму, что решила она впервые подлечиться на курорте: года два до этого в отпуске не была, на износ работая, зато на Черное море попала в разгар «бархатного сезона».

Вернулась — загоревшая, посвежевшая. Жутко соскучилась по всем нам. А я как раз в тот день (верней, вечер) расстался с очередной возлюбленной и пребывал поэтому в трансе, хотя возлюбленные у меня сменялись к старшим классам, как времена года, даже чаще. Это оттого, наверно, что никогда я не выбирал тех, кому несомненно нравился, намечал цели безнадежные, чудом добивался если не взаимности, то заинтересованности, однако, согласно гороскопу своему (в те годы и слова-то такого, по-моему, не зная), начинал требовать «много любви», чем вскоре и доводил очередной «роман» до бурного разрыва, втайне находя в этом чуть ли не мазохистское упоение и мощные импульсы для написания новых стихов, насквозь пропитанных горечью утраты.

В школе был «осенний бал», вот и вернулся я с него мрачней осени поздней, мрачней Лота, утратившего последние иллюзии. Встретив меня в коридоре, бабушка руками всплеснула: «Опять?» Все поняла, поскольку знала о каждом моем увлечении и очень сокрушалась по поводу моих неудач. Об одном взмолилась: «С Таней-то хоть трошки поласковей будь, месяц ведь не виделись…» Я старался, но мама все же обиделась, что не порадовался я привезенному ею инжиру, поющим раковинам и другим южным диковинам, сидел букой за столом и даже после рюмки водки, разрешенной родителями, не повеселел.

Черноморский курорт не пошел маме на пользу, некоторые врачи уверяли даже, что именно южное солнце послужило толчком к бурному росту мозговой опухоли. Приступы начались почти сразу после возвращения, будто спровоцированы были мрачностью и черствостью моей, будто приняла мама на себя мою боль.

Я-то вскоре утешился новым увлечением — той самой белокурой землячкой, о которой уже написал немало, так и не называя ее имени. Я увидел ее впервые еще мальчишкой — лет четырнадцать мне было, не больше. Свел нас зачуханный автобус, почти пустой по случаю полуденного часа и заполненный пыльно-пшеничным солнцем. Вошел я и сразу увидал ее: девчонка сидела у окна, закрывая ладошкой левый глаз от нахального летнего света, держа на коленях эмалированный бидон, доверху заполненный спелой клубникой. Собирала она ее, видать, на горе Аракчин, на горушке, верней, что за нашими картофельными полями, где воздух аж сластит в июле от могучего клубничного духа, где снуют повсюду зеленые или серовато-коричневые ящерки, а кое-где греются на припеке покрытые веселым узором гадюки и выползают из нор большие мохнатые тарантулы, укус которых бывает смертелен… Подумав, какие опасности подстерегали незнакомку, я ощутил вдруг, как бешено заколотилось мое сердце…

Как раз в то лето завершился, оборвался, верней, мой полудетский роман со Светланкой, я был уверен, что никого уже больше не полюблю. Но как же пошатнулась вдруг уверенность эта, когда, войдя в автобус, увидал я волнистые льняные локоны под венком из простецких ромашек, блузку-безрукавку в желтый, как ромашковые сердцевинки, горошек, чуть прищуренные от солнца зеленоватые — крыжовенные! — глаза, легкую атласную юбчонку, не прикрывавшую крепкие, уже не девчачьи, а девичьи коленки, и голубой бидон с ароматной клубникой на них, цветущих…

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги