Тут судья принялся воспевать свободу и счастье советского народа. В глубине помещения на стенах висели большие портреты Ленина и Сталина; и я, чтобы остудить судейский пыл, сказал, указав сперва на Сталина, потом на Ленина: «Для народов Советского Союза появится надежда на свободу и счастье только тогда, когда этот будет там же, где ныне тот». В зале послышался тихий смех; судья, рассвирепев, велел мне замолчать. «Наглец! — крикнул он. — Хотите, чтобы я вывел вас из зала? Нашли, где агитировать! Надо же, какая беспардонность! С этого момента вы будете отвечать только на вопросы, которые вам зададут».
Теперь судья принялся поносить религию и священников и в конце призвал всех присутствующих держаться подальше от мракобесия, обмана и тирании Церкви. Без оппонентов судья сразу сделался прав, однако он чувствовал, что не убедителен даже для своих, и вечером дал приказ начальнику охраны в дальнейшем направлять в зал суда одних и тех же конвоиров. Мои слова наделали много шума даже среди охранников, я это заметил в то же утро: в перерыве, когда нас повели на оправку, один из них с симпатией кивнул товарищу на меня: «Режет правду-матку».
В следующие дни тот же судья ставил меня в пример обвиняемым, чьи ответы были уклончивы или двусмысленны. И под конец неправедный судья вынужден был даже воздать честь истине, хваля искренность католического священника и иезуита. Судья, очевидно, хитрил: при помощи похвал подъезжал к нам, чтобы выведать наши мысли. Однако услышал он от меня и еще раз разящую истину; я не забыл его речь против Церкви. В тот раз он заткнул мне рот; я ждал подходящего момента, чтобы ответить ему, и дождался, когда обвиняемым, каждому в отдельности, разрешили обратиться к товарищам. На вопрос, что я могу сказать латышскому католику, о котором выше писал, я спросил латыша, помнит ли он мои предостережения в отношении Горячева. Латыш сказал: «Да». Я спросил, понял ли он, что Горячев был провокатором. Латыш повторил: «Да».
— Более того, — продолжил я, — не только провокатором, а чекистом, сотрудником НКВД[83]. Чекисты пустили слух о его побеге, но я уверен, что им было бы нетрудно его разыскать: конечно же, он не очень далеко ушел от этих стен. Теперь я спрашиваю вас, друг мой: как по-вашему, кто из нас двоих говорил правду, я или Горячев?
— Вы, — ответил латыш.
— И кто действительно хотел вам добра, я или Горячев?
— Вы.
— И кого следовало слушать: меня, католического священника, или Горячева, чекиста?
— Вас.
— Спасибо. И научитесь не доверять чекистам, которые предлагают вам кусок хлеба, чтобы обмануть вас и погубить вашу жизнь и душу. Послушайте священников, которые желают вам добра, даже когда говорят о временном; тем более когда — о вечном.
Еще одну отповедь судьям я припас на момент, когда мне предоставили последнее слово. «Старайтесь, — сказал я им, — быть мягче к подсудимым, потому что, чем больше вы давите на них, тем больше будет давить на вас Истина. Много несправедливостей натворила советская власть, много невинной крови пролила с начала и до сего дня. Придет день, когда вся эта кровь будет на вас. Бог есть, и однажды будет истинный суд. Будьте поэтому сдержаннее, граждане судьи, дабы вам самим не получить наказание много хуже того, что вы даете нам».
Как и следовало ожидать, моя речь не смягчила приговор. Мы получили по двадцать пять лет исправительных работ[84], срок, который следовало исчислять с 15 июня 1947 года по 15 июня 1972 года и отбывать в самых отдаленных лагерях Советского Союза. В приговоре говорилось о смертной казни, которая заменялась на двадцать пять лет исправительных работ в силу «указа», вышедшего только что в мае, то есть указа, который отменял смертную казнь. Предыдущий приговор был поглощен новым, два года и два месяца, которые я уже отсидел, не засчитывались.
Двадцать пять лет принудительных работ почти для всех равнялись пожизненному заключению. Можно было пасть духом, но я не считал, что в моей жизни что-то изменилось. Во- первых, я был убежден, что при большевиках мне никогда не выйти на свободу, а во-вторых, верил, что силу имеет приговор, записанный не в советских бумагах, а на небесах. С этими мыслями я пытался морально поддержать других осужденных. Все они надеялись, что рано или поздно тирания падет; и я, слабое орудие в руках Божьих, своим мужеством поддерживал их надежду; все с радостью обсуждали мои слова, сказанные судьям. Некий поляк сказал мне в дороге:
Это было вознаграждением мне за все прошлые, настоящие и будущие страдания и укрепляло во мне веру, что на всем в мире явлена слава Господа и Его Церкви.
Глава XIX. В новые места
Первая месса
Приговор, вынесенный нам военным трибуналом, подлежал кассации. Я воспользовался этим правом не потому, что ожидал улучшения, но чтобы показать противоречивость моего приговора.