— Пошли, Василек.
Коваль взял малыша за руку. Нахмурившийся мальчик исподлобья глянул на Одарича. Решил, верно, что из-за чужого дяди бабуня не пошла ужинать.
Сумерки сгустились, лягушки изо всех сил старались расколыхать вечернюю тишину. Им издалека отвечал монотонным гудением движок. В одной из хат телевизор в полный голос выкрикнул несколько казенных фраз, но чья-то рука сразу же утихомирила его.
— И внук Василь, и правнук Василь, — сказала Ковалиха, словно удивляясь. — Было ему — это я про старшего Василя, про внука, говорю — лет пять, как вот теперь мало́му… Как раз пять лет было, когда немец тут гоготал. Прямо корчило его, аж за живот хватался. Гогочет и гогочет…
— Какой немец?
— Да какой же… гитлерский. Война ведь была. Уже гнали их вон отовсюду. Гремело день и ночь. А этот, что у нас в хате жил, все выхвалялся: «Большевик капут, дойчи наступайт…» Он малость по-нашему болботал. Сломал забор — и машину под самые окна. Партизан боялся. Так это он гоготал, аж глаза вылазили.
— Что ж его так рассмешило?
— То-то и оно! Спрашиваете, что?.. Василь слабенький рос, какие тогда харчи! И то силком заставляли. Однажды говорит маме, то есть невестке моей, Олене: «Мама, говорит, я хорошо буду есть, всю кашу съем, только бы немец не кричал, не трогал». А гитлер этот увидел, что мало́й шепчет, — и в одну душу: «Какие секреты? Про что сговариваетесь?» Сам губастый, лупоглазый… Ну, Олена ему и сказала. А он как загогочет! Качается — гогочет, руками размахивает — еще сильнее гогочет. «Ты, кричит, швайн, будешь хорошо есть? Ты, швайн, народился, чтоб погано есть. Понял? Мы, дойчи, должны хорошо есть, а ты кизяки жрать будешь…» И гогочет, гогочет. Потом схватил малого, как котенка, за шкирку, вынес вот сюда и кричит: «Грызи землю!» Олена подскочила, так он так ее толкнул, что покатилась. Мало́й и голоса не подает, занемел от страха, трясется. Гитлер этот грудку земли ему в рот тычет. «Вкусно? Зюс — сладко? Кушайт, кушайт…»
Ковалиха умолкла. Но губы ее шевелились, взгляд уставился в темноту. Вместо глаз чернели ямки, как на черепе.
— А меня этот гитлер боялся. — В голосе Ковалихи послышалась усмешка. — Все приставал: «Чего губами шевелишь? Ворожишь? Дьявола кличешь?» — А я ему: «На что кликать, когда ты уже здесь…» Ходила косматая, в тряпье, с утра еще и сажей себя мазнешь — нечистая сила, да и только. Я тогда кинулась на немца! Руками вот так гребу, губы дергаются. А он пятится, пятится.
Она продолжала свой рассказ уже неслышно. Одарич напряженно вглядывался в ее губы, словно надеялся узнать что-то очень важное.
— А невестка, Олена, она очень эти тополя любила, — Ковалиха Доказала на пеньки, — очень любила. То польет, то грунт подпушит. А иной раз… Коли думает, что я не вижу, притулится, целует. То одно деревце, то другое. И все про Сергея шепчет, про мужа. У меня, бывало, аж в глазах темнеет: горюшко, думаю, это у нее в голове что-то не туда повернулось. Спрашиваю — молчит. Сержусь — молчит. Проснусь ночью, а она у тополя стоит, с Сергеем разговаривает.
— Я уж говорила, что гитлер этот машину под самые окна подогнал. А как-то вечером надумал, видно, в самую хату затолкать. Крутит и так, и сяк. Машина ревет. И он лютует — ревет. Слышу — закричала Олена, у меня аж сердце оборвалось. Прибежала я с огорода, гляжу, а она отпихивает машину, что тополек согнула, еще чуть — и сломает. И сама Олена вот-вот под колеса попадет, крик из нее рвется под самое небо. Тащу ее оттуда, а она к кабине. Открыла дверцу и рванула немца так, что он на землю покатился. «Меня, — кричала Олена, — меня убивай, а тополи не трожь!..» Немец вскочил, толкнул ее и сапогами, сапогами молотит. А я к нему. Как была, с сапкой в руках, слова не вымолвить, потому — дохнуть не могу. Проклинаю его и ту сучку, что такое на свет падло родила. «Ведьма, закричал, ведьма!» Побежал в хату, схватил свои манатки и погнал машину аж на тот конец. Полно было на селе немцев, а к нам уже никто не ставал… Дней десять пролежала Олена. Чуть дышит, а улыбается. «Целы, целы наши топольки, теперь Сергей живой-здоровый домой вернется», — «А тополя же тут при чем?» — спрашиваю. Смеется. Охает, за бок держится, а смеется. «Как шел Сергей на фронт, сказал: «Береги, Оленка, мои тополя, сбережешь — вернусь». — «Так это ж, говорю, он пошутил, а ты за кусок дерева чуть не загинула». Улыбается. «Не за кусок дерева, за Сергея… Жив! Мне и снился этой ночью».
Вечер все ниже склонялся над яблонями, над хатой; чьи-то далекие голоса, обрывки песен, мычание коровы — все тонуло во мраке. Уже чуть мерещилось лицо Ковалихи. Одарич видел, как дрожали ее губы. А может, и этого не видел, только представлял себе.