Вдруг среди бескрайних песков Бойчук заметил журнал, который он читал несколько дней назад. Развернул его на той самой странице, где ученый урбанист подсчитал, сколько тысяч лиц видит житель большого современного города.
— Но ведь я — одна, — возразила она.
Журнал выпал из его рук. Ноги погрузились еще глубже, их, словно щипцами, сжимал холодный песок. «Почему я босиком?» — мелькнуло в голове.
Женщина уже без упрека, с жалостью смотрит не него.
Он понимает, как глупо он выглядит в ее глазах: увязший по щиколотку, растерянный. А ветер треплет журнал, засыпает песком, и уже не найти странички, что могла помочь ему в его жалких оправданиях.
Бойчук пытается подойти к женщине, но ноги погружаются все глубже и глубже. Шаг за шагом он одолевает песчаную пустыню, но расстояние между ними почему-то не сокращается. А пустыня вдруг оживает, наполняется шумом. Сотни и сотни фигур, лиц появляются, проходят мимо, уступают место другим, торопятся к автобусам, троллейбусам, метро.
Бойчук тоже ускоряет шаг и, обрадованный, проталкивается в переполненный вагон.
ЧУТКОЕ СЕРДЦЕ ШАРИКА
Зачем люди так много говорят? О понятных вещах достаточно сказать два слова. А неясное и от потока слов не становится яснее. Не говори длинно — жизнь коротка, учил какой-то философ. А может быть, не философ, а юморист. Не помню, кто именно это сказал. Разве это имеет значение? Но сказал правильно, вот что важно.
Слова, слова… В конце концов я перестаю слушать. Я откликаюсь, только когда Сергей звякает своей рюмкой о мою. Тогда я отпиваю и ставлю рюмку на стол. Он снова звякает: «Ну что же ты?» И я допиваю до дна. Но это уже последняя. К черту! От водки, как от Сергеевой болтовни, мне становится тоскливо. Какого дьявола тогда пить? Когда-то, опрокинув стопку, я пел. Позднее фронтовые сто граммов помогали мне бросать гранаты. Тяжелые противотанковые гранаты.
А сейчас я не хочу ни водки, ни этой полупьяной болтовни, которую я уже слышал тысячу раз. И этой ресторанной музыки тоже выносить не могу. Начинаю думать о другом, о чем-нибудь постороннем. Утром я прочитал в газете о пересадке сердца. Ученые спорят. Возникли, оказывается, всякие этические проблемы в связи с этой сложной штукой. Берут сердце у одного человека и пересаживают другому… Но пока это еще редчайшие эксперименты. Дело будущего. А мне уже сейчас необходим дополнительный мотор. Один хирург пересадил собаке второе сердце. И живет себе какая-то Белка-Стрелка с двумя сердцами. Вот и я, избегая этических сложностей, согласен: пересаживайте мне собачье сердце. Установлю строгое и — поверьте! — справедливое разделение труда. Все человеческое оставил бы на долю собственного сердца, подаренного мне матерью вместе с жизнью. А всем тем, от чего хочется скрежетать зубами, пускай займется собачье. Какой прекрасной станет моя жизнь.
Зато кровь они будут гнать вместе. Я научу их дружно работать. Ведь человек и собака всегда живут в дружбе. И кто знает, может быть, это пересаженное сердце будет служить мне еще лучше, чем собственное? С моим у меня столько забот, что иной раз грудь разрывается. Оно со мной воюет, спорит, оно сурово и непримиримо… Черт побери, я устал от него! Дайте мне еще одно сердце — кроткое, покорное, мягкое. Ну хотя бы нашего умного и доброго дворняги Шарика. Кстати, Шарик любит музыку. Положив голову на лапы, он слушает и тихонько скулит: ему приятно. Но такой гадости, какую играют здесь, в ресторане, он, конечно, слушать не станет. Почему люди так легко привыкают к разным эрзацам? Эрзацам музыки, поэзии, правды.
— Ты не слушаешь? — дергает меня за рукав Сергей.
— Почему не слушаю? — говорю я. — Ты хорошо сказал о собачьем сердце.
— Какое сердце? — таращит глаза Сергей. — Что ты выдумываешь? Почему не хочешь поговорить со мной серьезно?
— А разве мы с тобой не говорим серьезно?
— Ты молчишь, и я не знаю, о чем ты думаешь.
— А я, по-твоему, знаю?
Впервые Сергей умолкает.
— Как хорошо, что ты умеешь помолчать. Зачем люди так много говорят?
Сергей смотрит на меня, допивает рюмку. А затем начинается самый неприятный для меня разговор. Он рубит прямо сплеча:
— Ты спас мне жизнь. Разве я могу это забыть?
— Ну и что?
— Как это что? Ты помнишь этот день?
— Их было тысяча с чем-то, тех дней. Ну и что?
В самом деле, их было у меня тысяча с чем-то фронтовых дней. Разве я могу помнить каждый?
Я смотрю на Сергея. Его раскрасневшееся лицо блестит от пота. Глубокие борозды прорезали лоб и щеки. На голове теперь уже не кудри, а редкие, полуседые пряди. И цвет глаз изменился. Голубизна их поблекла, стала водянистой. А как выгляжу сейчас я? Посмотреть бы на себя сторонним глазом. А может быть, лучше не надо? Тогда мы были молоды. Большинство из нас и остались молодыми. Ваня Прокопчук, Юра Земляной… Всех не перечислишь. Им так навсегда и осталось по двадцать пять лет. Они не поседеют.
— Но тот день ты, Федя, должен помнить, — твердит свое Сергей.
— Чепуха, — отвечаю ему. — К чему держать все в голове?