Зубков выбрался на асфальт. Это был любимый кусок улицы. Справа — магазины, и можно было вволю понаблюдать за людьми. Он проходил эту часть улицы как картинную галерею. Добрые и злые лица. Уставшие и вполне сохранившие к концу дня энергию тела́. Его взгляд пробегал по пестрой толпе, цепко выхватывая детали, выделяя интересное в лице, в фигуре, походке. Он как-то сникал, когда проходил, не задерживаясь на ком-то взглядом, не проводив далеко в спину. И оживлялся, находя, как ему казалось, родственную душу. Иногда детали воссоединялись, накапливались из вечера в вечер, и он приходил в один из дней переполненным, как пчелка, взявшая добрый взяток. С упоением готовил себе штатный омлет и жил предощущением чего-то важного. В нем бродили неясные образы, и он ждал, что кто-то вот сейчас войдет в его квартиру неожиданный, и он ахнет — вот тот, кто создан его воображением, и удивится, как это созданный им догадался, что именно в этот час он очень нужен, обязателен. Арсений ясно понимал, что борется таким образом с одиночеством. И одиночество обостряет ожидание встречи с чудом. И не знал, что лучше — вот такое его одиночество или богема Сбитнева. Вернее, он знал, что Сбитневу сегодня лучше, скажем, интереснее и веселее, но и он одинок, и злое одиночество Сбитнева куда тяжелее одиночества Арсения. Потому что у Арсения оно усовершенствует воображение, а у Сбитнева разве что направленное на что-то воображение.

Ступив на асфальт, Арсений всегда идет не спеша. Он готов приступить к осмысленному шаганию вдоль магазинов, с новой силой возненавидеть очередь, хвостом упирающуюся в стеклянную витрину, тяжеленные сумки, с которыми женщины неуклюже спускаются с крыльца. Он готов поразмышлять о подавлении личности, о безнравственности очередей, но тут кто-то налетает на него сбоку и чмокает в щеку. И Арсений сразу понимает — Виола. Ну кто еще может вот так налетать и чмокать в щеку? Всегда внезапно, всегда одинаково шумно.

— Арсик, приветик, опять колючий. Ты почему не позвонишь? Ты знаешь, я прошла на зону. Хвалил московский представитель. Я его видела, он мне дико понравился, ручку целовал, пригласил ужинать в ресторан, да этот дурацкий выставкой засиделся. Ну ты как, не женился еще? Знаю, знаю, всех женщин любишь, ни одной нет, и дурак, поехал бы в командировку на Север, проветрился, может, что и пришло бы тебе в голову. Ну ладно, Зубков, я полетела, надо еще к портнихе забежать, и вообще масса дел; как всегда, ничего не успеваю. — Виола уже отлетела, а он знал, что вот сейчас, с расстояния, еще что-нибудь крикнет. И она крикнула: — Я сейчас заканчиваю потрясную картину! Такого у меня еще не было, заходи посмотри. — И, не дождавшись ответа, быстро пошла дальше.

Арсений знал, что никогда он не придет к ней в мастерскую в мансарде нового дома смотреть ни эту «потрясную», ни какую другую картину.

Шел мимо магазинов, не замечая лиц, витрин. Словно пошел густой снег и отгородил его лицо от пестрой людской толпы. Он никого не видит и сам невидим. Предчувствовал длинный вечер, который соберет в нем отголоски разговоров, и Виола из всех углов будет пялиться на него. Арсений свернул в проходной двор, словно боясь, что Виола может догнать и обрушить шквал без точек и запятых. Он совсем не хотел, чтобы на него так стремительно налетали, беспардонно чмокали и считали это проявлением дружеских чувств, делая вид, что это вполне допустимая форма общения бывших супругов. Этот оптимизм, исходивший, казалось, из желудка, ошеломлял Арсения и вырывал из привычного русла. Он мог простить и понять совсем чужих людей, но чтоб некогда, как казалось ему, родной человек налетал, чмокал и считал это вполне приличным и приемлемым, считал закономерной, что ли, формой продолжения родственных связей, этого он не мог не только понять, он не мог этого Виоле простить. Как могла она, считая себя утонченной, с сильно развитыми биологическими полями, не понять, что продолжает приносить ему одну лишь боль? Неужели не замечает, что он сознательно избегает ее? И если она, как говорила, когда-то сколько-нибудь любила его, почему не может сдержанно, подобно Арсению, ходить мимо, уважая память и чувства, которые были частью их общей жизни не год и не два, а целых пять лет?

Да, Виолетта усовершенствовала его одиночество, привнесла в него неистребимую тоску по теплу и женственности, до превосходной степени подняла желание наделить женщину всем, что от природы. Не «ядра и бедра», а это с благословения Виолетты подхватили все в Фонде, лепил он все эти годы. Он лепил Женщину и жил ожиданием встречи с ней. Многоликой. Святой. Жертвенной. Умеющей выплакаться на мужском плече.

Перейти на страницу:

Похожие книги