Он и прежде знал, какие слухи идут о них с шевалье. Дипломаты вообще распускали друг о друге сплетни – как завистливые монахини. Яков был накоротке со своим патроном, и видел в нем друга, и даже отца, пусть и были они почти что ровесники. Шевалье де Лион многим хвастался своим личным хирургом – с восторгом, быть может, несколько неуместным. О том, как умен его Ван Геделе, и как образован, и сколь искусен. Многие видели в их близости – греховную связь, но это было глупой, бездарной ложью. Оба, и Ван Геделе, и де Лион, любили женщин, и даже порой с излишним вдохновением.
Де Лион умер – и молодой Ван Геделе сразу же сделался в Кенигсберге персоной нон грата. Ему ненавязчиво, но весьма и весьма отчетливо дали понять, что, по мнению света, виновник смерти шевалье – он сам, ближайший друг, брат и врач. Двери гостиных захлопнулись перед носом – с унизительным треском. Яков запальчиво фыркнул, и метнулся в Ченстохов – к юному пану, еще недавно желавшему его переманить. Пан даже не соизволил его принять. И шепот полз за спиной – Тофана…
Яков умел составлять яды, и эликсиры – не зря он хвастался дорожному своему попутчику. Но тофану он, конечно же, приготовить не мог, и даже до конца не верил в этот яд, считал его легендой, переоцененной пустышкой. Имя «Тофана» быть может, льстило бы ему – при других обстоятельствах. Но сейчас это имя закрыло перед ним все пути, все двери.
И Яков возвратился в Москву – в город, где никто не знал его, или с трудом мог вспомнить. Ведь дурное имя не потащится за ним – через весь мир, на север, по снежной белой дороге? Яков думал начать здесь, в Москве, где никто не слышал о нем, свою новую жизнь, и встретить нового, еще одного де Лиона – русского. Или же немца – их, говорят, предостаточно при русском дворе. А Европа – что ж, подождет. Слухи скоро забудутся, старые сплетни заменятся в головах людей новыми…
Яков легко шагал по снегу в рассветной мгле, и колокола переливались малиновым звоном – в такт бряцающим медицинским инструментам, в его саквояже. Снег играл голубыми искрами, масляно бликовали в первых лучах церковные луковки – жизнь новая начиналась. И разве что вороны проклятые каркали – но на свои же головы, на свои…
Глава 3 Трижды благословенный
«Как похорошела Москва при новой государыне!» - воскликнул бы праздный путешественник, но не таков был Ивашка Трисмегист. «Гвардейцев в городе как грязи, и фонарей навтыкали – ночью в простоте и не пройдешь, и не поохотишься» - размышлял он, пробираясь по улицам к своей первой цели. В богатых кварталах, и в самом деле, появились фонари, полные горючего газа – для пущей красоты, порядка и, увы – против лихих людей. Проходя через рынок, приметил Трисмегист и агентов тайной полиции – их выдавала особая повадка. По одежде вроде люди как люди, но рожи – испитые и чем-то неуловимо друг с другом схожие, может, выражением – как у принюхивающихся собак.
Задворками дошел Иван к роскошному господскому дому, миновал конюшни, и заснеженный английский сад, и вышел к дверям черного хода. Сторож впустил его, не чинясь – Трисмегиста ждали.
- Дома хозяйка? – монах стряхнул с плеч снежинки и откинул на спину капюшон.
- Ее светлость только с прогулки, - нарядный дворецкий отодвинул прочь дубину-сторожа и впился пронзительным взглядом в гостя, - Пойдем, дружочек, только потопай здесь сапогами – чтоб ковры господам не загадить.
- Я-то потопаю, - легко согласился Трисмегист, - но в покои не пойду. Негоже рожу мою в покоях светить – увидит кто, и грош мне потом цена. Проводи меня, мил человек, до черной лестницы – и хозяйке передай, пусть туда ко мне выходит.
Дворецкий сделал большие глаза, но возражать не стал – указал гостю в сторону черной лестницы и бесшумно растворился – в длинной анфиладе, ведущей в господские покои. Трисмегист поднялся по лестнице, присел на ступенечку и принялся беззаботно насвистывать.
- Разложила девка тряпки на полу, раскидала карты крести по углам… - подпел за его спиною мелодичный голос, ту самую грустную каторжную песенку, что свистал ряженый монах.
- Здравствуй, хозяюшка! – Трисмегист вскочил со ступенек, повернулся и в пояс поклонился, - Вот и дошел я до вас, от самого Ченстохова – белыми своими ножками.
- Не писсти, - отозвалась хозяюшка по-русски, но с немецким шипящим акцентом. Как же несозвучны были грубые эти слова – с нежной и изысканной ее наружностью. Трисмегистова «хозяйка» была – самая настоящая дама, высокая, тонкая, в бархатной винного цвета амазонке – от самой модной в Москве портнихи, в перчатках – от парижского скорняка. Нет, не разряженная парвеню – хищное породистое лицо, и царственная осанка, и манера играть тонким стеком – говорили о том, что богатство и высокое положение для дамы дело привычное, если не наскучившее. Но – арестантская песенка, простецкая грубая речь…
- С пополнением вас, ваша светлость, - умильно проговорил Трисмегист. Талия дамы была чуть более округла, чем предполагала ее невесомая комплекция – красавица была в тяжести.