Симон был смущен тем, что Жером вспомнил сейчас об этом. Почему эти слова так врезались в память его другу? Почему этот рассказ так поразил его? Он тогда не сообразил, что его историю поняли, и, действительно, остановился, растерявшись от нечеловеческого спокойствия, царившего в тот вечер вокруг Жерома.
— Ты говорил, — продолжал Жером, — о некоем откровении, откровении по отношению к миру. Я не ошибаюсь?..
— Нет, — сказал Симон, — память тебе не изменяет. Я помню этот разговор, словно он был вчера. Я действительно говорил тебе о том моменте, когда к нам приходит уверенность, о том моменте моей прогулки, когда, остановившись, я посмотрел вокруг и подумал: я… мы здесь…
— Именно так, — сказал задумчиво Жером. — Почти как сегодня, правда? Момент и место, похожее на это?..
— Да. Это был очень похожий момент.
— Так вот, начиная с этого момента, пережив эту минуту, перейдя эту грань, я думаю, бесполезно идти дальше: ты мог теперь лишь ослабить чувство, порыв, заставивший тебя произнести эти два слова, эти чудесные слова!.. Вот почему я напомнил тебе об этом. Ведь в любви тоже есть состояние, дальше которого заходить нельзя. Сказать: «Мы здесь» — да, это секунда счастья и еще секунда свободы. Но после этой стадии очень часто теряешь рассудительность, перестаешь «быть здесь», как ты говорил, в полноте сознания, становишься добычей чего-то другого, позволяешь увлечь, окружить, помрачить себя, а вот в этом, видишь ли, все зло: в помрачении… Чего ты хочешь, столько всего примешивается к любви! Самый благородный восторг в конце концов ведет к головокружению. Как всякий раз, когда заносятся слишком высоко, наступает один момент — и что-то вроде облака заслоняет вам глаза; голова идет кругом, и почва уходит из-под ног!.. Ах, Симон, несчастная любовь — похоже, суровое испытание; но напрасно считают, что счастливая любовь — вся из наслаждений; в ней слишком много риска; и это, знаешь ли, непросто пережить человеку… — Он на мгновение замолчал и увидел, что Симон слушает его, слегка наклонившись над землей, со встревоженным видом. Он спросил: — Мне продолжать?..
— Конечно.
— То, что я скажу, покажется тебе суровым…
— Я разрешаю тебе быть суровым.
— Хорошо, если начистоту, я не захотел выйти за предел, за которым женщина превращается в наваждение, за которым мысли о ней заслоняют возникающий у нас интерес к миру, за которым нам остается лишь ненасытное желание. Я почувствовал, что в этом желании сама моя любовь могла исчезнуть, что она словно выйдет на поверхность меня самого, а с ней — мое самосознание, все, что есть во мне самого личного… Я стану пленником чего-то, что, может быть, не будет мной… Ты понимаешь? Любовь может существовать в полной мере, только если отдавать ей много и постоянно. Но как можно ей отдавать, — сказал он громче, чтобы заглушить протест, мелькнувший в движении Симона, — как ей отдавать, если сначала позволить ей все уничтожить? Что извлечешь из истощенной почвы? Как можно дарить, если сначала хочешь получать? если живешь теперь только ради одного? Мне не становилось легче от того, что моя гибель осуществлялась через гибель другой, — убежденно закончил он.
Он еще на мгновение остановился, потом продолжил:
— Ты знаешь, что я пишу. Долгое время я думал, что хочу охранить свое искусство. Я говорил себе, что для того, чтобы слышать концерт, лучше не находиться в оркестре, понимаешь?
— Ну и… в чем же было дело, помимо твоего искусства?
— Вот, однажды я лучше понял, что для меня искусство: просто второстепенное занятие… Раньше я думал, что, избегая опасности, о которой я тебе только что сказал, я старался сохранить свою свободу исключительно ради него. Я думал найти в нем высшее выражение, высшее оправдание себе самому. Но было бы слишком просто вот так отразиться в каком-то предмете, в плоскости, расположенной вне нас. Мне казалось, что и тут кроется какое-то предательство по отношению ко мне. Цель не может лежать вне нас. Я хотел не просто остаться свободным для какого бы то ни было искусства, я желал самой свободы. Искусство — всего лишь одно из самых чудесных средств, среди тех, чьей целью является наше самовыражение. Но это творчество, внутренняя деятельность, которая возможна лишь в тишине и неподвижности.
— Ты действительно суров, — проговорил Симон.
— По крайней мере, это было сурово для меня, — сказал Жером. — Легче легкого совершить над собой насилие, если можно вообразить последующее состояние, если можно представить себе радость, покой, обретенные через это самое насилие. Ведь покоя можно достичь только насилием; нужно бороться, и бороться с мраком. И вот сегодня, здесь я увидел, как я был прав. И среди всего того, что дает мне это понять, есть одна мысль, которая очень часто ко мне приходит, она укрепилась во мне, она составляет часть моей жизни… но она, наверное, будет непонятна всем вам…
Жером поколебался. Он сказал «всем вам», словно хотел отнести Симона к другому лагерю: может быть, в нем зарождалось глухое нетерпение от того, что он не столь часто получал его одобрение?
— Какая мысль?