Все было мирно в этот час; вокруг сгустилась тьма, но в этот вечер это ничуть не пугало Симона. Его одиночество более не было тем, чем раньше, — отрешенностью, беспомощностью; теперь оно стало другим: сопричастностью, королевским положением, в котором его существо ширилось и обретало союз. Ведь ты здесь, говорил он себе, и я обретаю сам себя: ты приносишь мне полноту, как приношу тебе ее я; и это и есть любовь: это то, что делает возможным одиночество, то, что его оплодотворяет. Ибо есть только один способ перестать быть одному — оказаться еще более одиноким. Ибо есть только один способ быть еще более одиноким, говорил он себе: это быть с Богом, и ты даешь мне Бога, и я открываюсь ему, потому что ты здесь…
Так он грезил, закрыв глаза, держа на коленях книгу, которой не читал, так как книги немногому могут научить, многие из них обесценились с тех пор, как он жил на этой горе, и он предпочитал, в этот самый момент, читать в ночи. Внезапно он услышал, как кто-то копошится в комнате снизу, и, наклонившись, увидел шевелящуюся тень Крамера. Но так было каждый вечер: этот никогда не находил себе покоя… Массюба же, напротив, не было слышно. Может быть, он уже уснул?..
Крамер переживал более мрачный период, чем обычно. Теперь уже о передаче писем речь не заходила, но Симон думал, что Крамер, должно быть, обратился к другому преданному другу, так как он похвалялся тем, что получил от Минни несколько посланий. Со своей стороны, Минни все так же притворялась, что не знает о существовании Великого Бастарда, и Симон простодушно удивлялся этой двойной игре, в которой для нее, должно быть, заключалось столько очарования. Вновь охваченный терзавшей его тягой к излияниям, Крамер в конце концов даже показал Симону несколько коротких, двусмысленных и надменных записок, вложенных в роскошный альбом, — несколько тех раздражающих записок, в которых говорят да, говоря нет, и которые прежде всего указывают на совершенную холодность. Но Минни, надо полагать, снова перестала писать, то ли просто из равнодушия, то ли ради удовольствия помучить человека, который, в некоторых отношениях, был выше ее, то ли, наконец, чтобы провести опыт и посмотреть, что из этого получится. Пока не получалось ничего, если не считать того, что Крамер переживал период отчаяния, заставлявший его жаждать катастроф и осложнявший последствия болезни. Собственное воображение в особенности удручало его, а неподвижность была для него ужасным испытанием: не давая бороться с отравляющими мыслями о Минни, она лишала его всякой возможности отвлечься от истощающей страсти. Симон понимал, видя Крамера, до какой степени неподвижность могла превратиться в пытку.
Он с горечью видел, как его несчастный друг забросил историю и изучение знаменитой индусской философии, к которой его мало-помалу привело чтение Ницше, ища забвения в газетных страницах. Но так же, как и у Ницше, Крамер находил там для себя пищу, ибо симпатизировал всем катастрофам, всем пожарам, вспыхивавшим то здесь, то там по всему миру, и радовался, различая на европейских горизонтах приметы, способные привести к войне.
Не будучи способным забыть о личных невзгодах, Великий Бастард рассыпался в угрозах предателям и призывал Господа отомстить за него его недругам. Симон не знал, что он понимал под этими словами и подозревал, что это были просто воспоминания о чтении Библии, всплывавшие в такой форме в разговоре, до того самого дня, когда Великий Бастард, остановившись перед ним и глядя ему прямо в глаза, тоном страдающего человека, плохо скрытым под принужденной улыбкой, уронил эту фразу:
— Симон, Симон, как можно быть злым с таким лицом, как ваше?..
Что означала эта фраза? Вдруг Симон вспомнил; он вспомнил свои короткие встречи с Минни и испугался: должно быть, пошли слухи! Он бы не удивился, узнав, что здесь не обошлось без Массюба!.. Он воображал себе, как тот подползает к Крамеру, втянув голову в плечи: «Слыхали про молодого Деламбра?.. Вы ведь, думаю, знаете про его отношения с Минни?..» Да, один Массюб был способен донести до ушей Великого Бастарда несколько слов, слишком беспочвенных, чтобы их повторить, но достаточно тревожащих, чтобы о них можно было забыть. Нужен был кто-то в Обрыве Арменаз, чтобы взять на себя эту роль и не оставить вакантной должность, которая во всех кругах мира всегда исправно исполнялась: коварство. Массюб превосходно справлялся с этой задачей, вне всяких сомнений, и Симон уже замечал по некоторым фразам Крамера, что «прогнило что-то» в королевстве их дружбы… Но Крамер в этот день отказался объясниться, и, хотя и он дал впоследствии понять, что Массюб действительно говорил с ним, Симон так никогда точно и не узнал, какие у него были к нему претензии.