Наконец, однажды она снова заговорила с ним о докторе, о его дне рождения, о празднике, приготовления к которому были отложены в долгий ящик. Симон сумел проявить мужество и дошел даже до того, что солгал, дав ей понять, что «вернулся к занятиям». Она вроде бы приняла эти доводы; но мягко настаивала, чтобы он согласился хотя бы посодействовать в изготовлении декораций, в постановке. «Это не отнимет у вас много времени, — сказала она, — я все беру на себя; вы мне потребуетесь только в конце, особенно в последние дни. Хорошо?..» И добавила, словно угадав его мысли: «Это все совершенно безобидно, поверьте…»
Он не мог удержаться, чтобы не рассмеяться вместе с ней.
— Раз уж вы уверяете меня, что это не опасно…
— Да, — сказала она, развеселясь, — как коробки с красками для детей…
Однако Симон намеренно отворачивался от этого элегантного и немного скрытного существа, рядом с которым никогда не чувствовал себя совершенно спокойно. Он торопился вернуться в свой мир, в центре которого был источник радости, тот, что, веля ему отказаться от некоторых удовольствий, тем не менее не превращал этот отказ в жертву. Этот мир был благотворен и упорядочен. Дни теперь представлялись ему в виде двух отчетливых фаз, двух сходящихся склонов, на вершине которых стояла Ариадна, молча, пристально глядя на него. Эти склоны были неравны: подъем был медленным и трудным, а ожидающее в конце его явление Ариадны — кратким и едва ощутимым, все же это явление оказывало влияние на всю протяженность дня, поднимавшегося к нему, и даже на первые часы утра, когда Симон всегда прочитывал в зеркале на стене обещание ясной погоды или угрозы бури. Но у ответа, который приносило ему небо, теперь появлялся второй смысл: за этим небом была новая материя, которая тоже струила синеву. Спускаясь по утрам, между двумя снежными валами, по крутой и скользкой тропинке, ведшей к Дому, миновав ели, выстроившиеся на склонах — сияющие призраки, в чьи ряды вплеталось тонкое замысловатое кружево молодых берез, Симон первый раз представлял себе счастье, которое будет дано ему вечером, когда та же дорога отведет его к Ариадне, и его следы, отпечатавшись на снегу и затвердев от мороза, словно печатью скрепят его счастье. Он говорил себе, что все следы, оставляемые им на этой тропинке до урочного часа, были лишь грубой пробой вечерних, но ему нравилось их делать, так как он знал, что непременно наступит момент, когда они сменят свою грубость на эту исключительную красоту, эту мучительную и томительную нежность следов человека, идущего к любви.
Но если ожидание уже обладало всеми преимуществами, которыми его наделял его предмет, к самому предмету за это были обращены все мысли и грезы, скопившиеся за часы, когда он был всего лишь надеждой. Чары Обрыва Арменаз возвращали всему сущему высшую ценность: каждый вечер, в присутствии Ариадны, Симон испытывал ощущение, будто он взошел на вершину. Пейзаж, лежащий у его ног, потерял свою форму; от пройденного оставалось только нагое небо. Каждый раз он с равным восторженным удивлением вглядывался в этот лик, на некоторое время застывавший в конце дня перед его мысленным взором, как звезда, чей свет лился для него одного, между серой дверкой и зеленым растением, — двумя предметами, которые, в силу своей незначительности, возвышались до высшей степени значимости. Он узнал это растение, как по очереди распознал столько других вещей, когда-то в прошлом связанных с Ариадной, во времена, когда он еще не был с ней знаком. Именно сквозь листья совсем такого же растения ему довелось впервые разглядывать лицо девушки. Именно за совсем такой же дверью одним летним днем он увидел ее, сидящей так смирно, вполоборота, впившись глазами в пейзаж. Но минуты, когда он мог так неотступно разглядывать ее, были коротки. Это было скоротечное счастье, и через несколько отведенных ему мгновений нужно было суметь сохранить его в себе и пронести через все протяжение дороги, и через все протяжение вечера, и через все протяжение ночи, до того самого момента, когда день явится подтвердить своими свежими лучами надежду вновь обрести в жизни, в конце тонко расцвеченной инеем тропинки, чудесный образ, пронесенный сквозь сон.