Он говорил с ним, как с ребенком. Но голос Массюба становился все глуше, терялся в складках его рта, замирал короткими выдохами на его толстых увядших губах… Он, должно быть, раскаивался, что зашел так далеко, сказал столько, что можно было подумать, будто у него есть еще что сказать, что попросить… Он умолк; Симон смотрел на него, ожидая слов, собиравшихся слететь с его губ, готовый более ничему не удивляться, выслушать Массюба, как брат… Но Массюб снова овладел собой. Хватит одного признания для одного дня; хватит одного признания для всей жизни — для вечности!.. Теперь он больше ничего не скажет. У него осталось сил лишь указать на дверь, прося Симона уйти…
Симон целый день думал о том, что Массюб хотел сказать, и что еще можно было сделать для Массюба. Он думал о странной мысли, которую однажды высказал ему Жером: о вине быть счастливым перед несчастными. Но что он мог сделать, чтобы искупить эту вину? Что могло Массюбу потребоваться от него?..
Вечером, когда он увидел Ариадну, он вспомнил о том, что она сказали ему однажды, так давно, о Лау, и спросил, дозволено ли ей посещать больных в Доме… Этот вопрос словно бы удивил ее…
— Почему вы меня об этом спрашиваете?
Он поколебался.
— У меня болен друг…
— Как его зовут?
Он с трудом выговорил имя.
— Массюб…
Это было сказано. Он рассчитался с Массюбом — по крайней мере, он пытался так думать, настолько мысль о Массюбе довлела над ним, так не терпелось ему получить возможность считать, что Массюбу, в глубине души, больше не в чем было его упрекнуть.
Маленький автомобиль не без труда выехал на скользкую дорогу и остановился перед дверью Дома, тотчас поглотившего его пассажирку. Но какой бы проворной она ни была, она не смогла промелькнуть настолько быстро, чтобы, пока она, как птичка, прыгала по ступенькам крыльца, все не успели узнать складной и хрупкой фигурки Минни.
Она возвращалась с объезда ближайших станций, куда, под благородным предлогом лыжного спорта, каждую зиму приезжало некоторое количество праздношатающихся, ищущих удовольствий, и куда она отправилась, по ее словам, «за кое-каким барахлом для театра». Но по дороге она повстречала кое-кого из своих друзей, которые неизменно попадались ей на пути везде, где люди развлекаются, и потому она немного запоздала: Минни была женщиной, знавшей, как обходиться с друзьями. Но сразу по ее возвращении приготовления к Празднику вступили в решающую фазу. В конце столовой была воздвигнута деревянная сцена, сначала грубая, но вскоре украсившаяся всеми атрибутами театра. Над ней возвышалась конструкция, понемногу нарядившаяся в подобающие случаю декорации. Наконец, перед сценой опустился великолепный бархатный занавес, привезенный Минни, и все было готово.
Как раз накануне Праздника Симон встретил Крамера, который, все более снедаемый беспокойством, беспрестанно кружил по вестибюлю «Монкабю». Великий Бастард с интересом следил, по долетавшим до него отзвукам, за всеми этапами приготовлений, столь возбуждавшими его праздное романическое воображение. Что бы он только не отдал, лишь бы участвовать в Празднике, играть какую-нибудь роль рядом с Минни, скоморошничать и занимать целый час внимание целого собрания! Не имея возможности осуществить подобное желание, он тогда взялся за перо: он писал пьесу, не без надежды предложить ее однажды молодой женщине, а пока играл ее сам себе. Но Крамер сгорал от желания показать ее Симону: он усадил его и запер дверь. Симона умилило это новое воплощение Крамера: Крамер-художник, пытающийся обуздать свою страсть словами…
— Я написал главную сцену, — объяснял он в крайнем возбуждении, — она происходит между мужчиной и женщиной, в маленьком городке, где невозможно укрыться от взглядов! Тогда ему пришлось придумать уловку, чтобы увидеться с ней, понимаете?.. Необыкновенная идея!..
— Вот как?
— Итак: он уговаривает ее поставить пьесу с ее участием, комедию, понимаете? Тогда все становится нормально, просто… Они вместе репетируют какую-нибудь пьесу, неважно какую, ведь он придумывает, придумывает по мере того, как декламирует, это каждый раз одно и то же и все время разное — он смешивает, путает роль с жизнью, жизнь с ролью, понимаете?.. Так что в конце концов она сама увлекается этой игрой, заслоняющей от них действительность — нелепую действительность, мой дорогой друг!.. Все так нелепо!..
Симон слушал, почти плененный речью, мимикой Крамера, его неподражаемым убеждающим акцентом, самой его настойчивостью — «понимаете?» — и в то же время чрезмерной наивностью, сквозившей в этой трогательной выдумке.
— Слушайте, слушайте, — говорил Крамер с возрастающим оживлением, хватая пачку листков, покрывавших его стол. — Слушайте же, вот эта сцена… «Сударыня, позвольте мне поговорить с вами. Эта минута будет много значить в моей жизни. Присядьте, мне ведь надо долго с вами говорить. Не говорите мне, что вы торопитесь, это явная ложь…»
— Простите, — перебил Симон, — это… это он сейчас роль читает? или это жизнь?.