Я еле нагнал сани, упал вниз лицом и замер, прислушиваясь к гулкому бою сердца. Казалось, будто совсем остановилось время. Будто плыву я куда-то назад, назад… А впереди-то сто с лишним километров пути. Сто с лишним километров по такой-то стуже! Хана, хана, замерзну к хренам, окочурюсь где-нибудь на полдороге между селениями. Кровь-то не больно греет. Да и с чего ей греть-то? С тех самых пустых щей, что получал я по талончикам в совхозной столовке? От голода в желудке постоянно сосало до тошноты. А в то утро особенно.
Со мной в холщовом мешочке была провизия: пайка овсяного, горько-колючего хлеба, кусочек кровянки, кружок замороженного молока и ржаная, наполовину с тертой картошкой шаньга. Шаньга была помазана сверху не то сливками, не то взбитым яйцом. Скорее всего яйцом.
И кровянку и шаньгу принесла мне на дорогу Петровна, жена кузнеца Афанасия Дятлова, у которого я работал молотобойцем. Шаньги было две, и кровянки было побольше, но половину кровянки и одну шаньгу отдал я маленькой сестренке Капе и брату Митьке. Свое они съели сразу же, а вот я… Не-ет, мне надо терпеть. Впереди-то день целый, рассчитывать не на кого.
Я старался думать о чем-то другом. Вспоминалось почему-то детство. Один лоскуточек, одно светлое звенышко из него. Будто в волшебную трубочку увидел я широкое поле в горячем свете солнца. По всему полю — островки цветов, то ярко-лиловых, то нежно-пурпурных, то темно-синих или желто-белых. Между тех островков тихонько и мягко катит наш ходок. Я сижу на свежескошенной пахучей траве и смотрю, как поодаль серебристым дымком стелется ковыль. А вот движется навстречу переднему колесу шапка белоголовника. Я ловлю ее и срываю, чтобы лизнуть кончиком языка сахаристую пыльцу. Мне хорошо и бездумно. Рядом отец. Он сидит в передке боком ко мне — молодой, красивый. Лицо загоревшее, из бронзы будто. Отец крепко поработал, перенося и сметывая в стожок копешки сена близ Гагауч-озера. Теперь вот, всем довольный, напевает тихонечко. Зеленоватые глаза его прищурены от солнца и устремлены куда-то далеко, за белесый горизонт, туда, где плывут и качаются, качаются и плывут заснувшие в июльском зное одинокие три березки.
На свой манер, врастяжку и задумчиво поет отец, и голос его, тихий, задушевный, распаляет мою детскую фантазию, будит во мне воображение. Горит сплошным огнем не знакомая мне страна Трансвааль, сидит под деревом старик, сыновья которого сражаются за свободу…
Да, война, война!..
Я мысленно переношусь на наш фронт, где теперь отец мой и брат. Вижу их вместе в заснеженном окопе с винтовками в руках. Вот и сейчас прозвучит это «За Родину!» и… Нет, не верил я, что их может убить. Не думал как-то об этом. У меня были на то основания. Вон отец, он и в гражданскую воевал, и с японцами на Халхин-Голе дрался, и всю финскую пробыл, а целый остался. Даже никакой царапины. Отец говорил, что он удачник. Такая будто у него природа. Ну, а все мы, его сыновья, очень были на него похожи. Выходит, и мы были удачниками.
Только что ж это за удача? Моя, например. Впереди неизвестно что, а там, позади, за морозной далью осталось мое прошлое с покосившимся крестом на могиле мамы, с тяжелым молотом и горном, возле которого обогревал я свои босые, покрасневшие, как у гуся, от осенней слякоти ноги, с голодными ребятишками, глядевшими на меня с тоской, разрывавшей на части мое сердце. Такая вот удача.
Я, по сути, бежал от маленьких сестры и брата, оставив их на дряхлую старушку. Но разве я мог поступить иначе? Я достаточно вырос, чтобы держать винтовку и стрелять!..
В Матюшкино мы притащились с восходом солнца. Село нас встретило ленивым лаем собак и запахом березового дыма, густо валившего из всех труб. Бревенчатые избы будто съежились от стужи, глядя на нас бельмастыми от куржака окнами. В одной из таких изб мы обогрелись возле весело потрескивающей буржуйки и снова тронулись в путь.
Теперь нас было трое. С нами ехала девушка лет двадцати или чуть постарше. Попросилась подвезти до райцентра. Ничего так из себя девчонка. Росточком маленькая, щупленькая, с живыми серо-зелеными глазами и обветренным симпатичным носиком. На ней голубенькое пальтишко с облезлым воротником из хорька, кожаная шапка-ушанка, синие шаровары, заправленные в голенища черных добротных катанок. В руках у нее был желтый, под крокодилью кожу, потертый портфель на два замка. Такие портфели видел я у инспекторов и разных там агентов, что наезжали откуда-то оттуда в наши глухие края.
«Интеллигентка!» — неодобрительно подумал я, исподтишка рассматривая попутчицу. Суета тоже обошелся с ней не очень-то ласково. На ее объяснение, кто она и зачем ей надо в райцентр, он махнул рукой:
— Да что там! Места в санях хватит. Вот токо боюсь, как бы ты, девка, не закочерыжилась дорогой-то. Уж больно легко одета, милая. Не по такой стуже.
— Ничего, — возразила она, — не замерзну: привычна.