Когда Дэн Грегори поймал меня и Мэрили выходящими из музея современного искусства, в соседнем к северу квартале, на Пятой авеню, шумело и бесновалось празднество в честь дня святого Патрика. Из-за этого машина Грегори — открытый «Корд», самое прекрасное средство передвижения, когда-либо изготовленное американской промышленностью — застряла в пробке прямо перед музеем. Двухместное авто, верх откинут, за рулем — Фред Джонс, летчик-ас Первой Мировой.

Мне не довелось узнать, как Фред распоряжался своим семенем. Что-то говорит мне, что он его тоже копил, как и я. Вид у него за рулем этого божественного автомобиля был очень выразительный. Но к черту Фреда, у него-то все еще довольно долго будет в порядке, до самого расстрела в Египте — а я вышел в тот момент на порог настоящей жизни, и никому даже не пришло в голову поинтересоваться, готов ли я сам за себя постоять!

А вокруг все носили зеленое! Тогда, как, впрочем, и сейчас, даже негры, азиаты и правоверные евреи считали нужным в этот праздник надеть на себя что-нибудь зеленое, чтобы избежать возможных недоразумений со стороны ирландцев-католиков. И Дэн Грегори, и я, и Мэрили, и Фред Джонс — все мы были одеты в зеленое. А на кухне у Грегори остался одетый в зеленое Сэм Ву.

Грегори уставил в нас палец. Его трясло от ярости.

— Попались! — заорал он. — Ни с места! Сейчас я с вами разберусь!

Он перелез через дверцу машины, растолкал толпу на ступенях и обосновался перед нами, широко расставив ноги и сжав кулаки. Мэрили он часто бил, но меня он не бил никогда. Как ни странно, меня вообще никто ни разу не бил. Меня вообще никто никогда ни разу не ударил.

Причина нашего конфликта была скорее сексуальной — контраст между молодостью и зрелостью, противостояние физической привлекательности богатству и власти, манящий отблеск запретного плода, и всякое такое, — но в лекции Грегори говорилось исключительно о благодарности, преданности и современном искусстве.

И даже не то, чтобы картины в музее были очень уж современными: большинство из них было создано еще до Первой Мировой, еще до нашего с Мэрили появления на свет! В то время изменения в живописном стиле нашему миру давались с трудом. Теперь-то, конечно, любое новшество немедленно возводится в разряд шедевра!

* * *

— Нахлебники! Неблагодарные твари! Испорченные, избалованные детки! — орал Дэн Грегори. — Ваш любящий папочка только одного и требовал, в знак вашей преданности: никогда не ходить в музей современного искусства!

Сомневаюсь, чтобы слышавшие его прохожие отдавали себе отчет, что вся сцена происходила перед музеем. Они скорее всего думали, что он застал нас выходящими из гостиницы, или доходного дома — откуда-то, где любовники снимают себе постели. А если принять его «папочка» буквально, то пришлось бы сделать вывод, что это — мой отец, а никак не ее, так мы с ним были похожи.

— Музей был символом! — продолжал он. — Неужели не ясно? Залогом того, что вы — на моей, а не на их стороне. Мне вовсе не страшно, что вы смотрели на все это барахло там, внутри. Но вы же играли за мою команду, и гордились этим!

Тут он замолчал, едва сдерживая слезы.

— И поэтому мои требования к вам сводились к этому простому, незатейливому, легко выполнимому обязательству: «Никогда не ходить в музей современного искусства».

* * *

Эта неожиданная встреча настолько застала меня и Мэрили врасплох, что мы, вероятно, даже не расцепили руки. Мы выбежали на улицу вприпрыжку, держась за руки, как школьники! И возможно, мы продолжали держаться за руки — как школьники.

Только сейчас я понял, что Дэн Грегори застал нас в то мгновение, когда мы, непостижимым для меня образом, сговорились пойти в постель тем вечером. Теперь я думаю, что мы были уже неуправляемы, и оказались бы там вне зависимости от того, встретили бы мы его или нет. Но до сих пор всякий раз, когда я вспоминал эту историю, я отмечал, что без встречи никакой постели бы не было.

* * *

— Мне наплевать, на какие картины вы смотрите, — говорил он. — Я всего лишь просил вас не оказывать уважение заведению, в стенах которого брызги, кляксы, мазня, пачкотня, рвота и выделения безумцев, дегенератов и шарлатанов считаются за великие сокровища, достойные уважения.

Сейчас, восстанавливая в памяти все, что он сказал нам тогда, много лет назад, я нахожу трогательной ту осторожность, с которой он, да и любой разъяренный мужчина, избегал в те времена в смешанной компании произносить слова, не предназначенные для детских и женских ушей — к примеру, «ебаный» и «говно».

Цирцея Берман настаивает, что включение ранее табуированных слов в повседневное общение есть благо, так как позволяет женщинам и детям не стыдиться обсуждения вопросов, связанных с телесной сферой, и таким образом более разумно подходить к личной гигиене.

— Возможно, — ответил я. — Но не кажется ли вам, что обретение этой откровенности вызвало также полный обвал в искусстве красноречия?

Я напомнил ей, что дочь кухарки привычно называет любого, кто ей не понравится, вне зависимости от причины неприязни, «жопой».

Перейти на страницу:

Похожие книги