Зауэрбек был староват для учителя — на вид ему было лет шестьдесят пять. От начальника художественного отдела нашей рекламной конторы, который когда-то у него занимался, я знал, что родился он в Цинциннати, но большую часть сознательной жизни провел в Европе, как и большинство американских художников того времени. Он был такой старый, что успел пообщаться, пусть и недолго, с Уистлером, Генри Джеймсом, Золя и Сезанном! Он также утверждал, что был знаком с Гитлером, тогда еще полуголодным художником, в Вене перед Первой Мировой.

Старик Зауэрбек, должно быть, сам дошел до состояния полуголодного художника, иначе ему не пришлось бы в таком почтенном возрасте учить посетителей Творческого Объединения. Мне так и не удалось установить, что с ним стало потом. То ли был он, то ли нет.

Отношения у нас не сложились. Он пролистал работы в моей папке, бормоча себе под нос, так что остальные ученики, к счастью, ничего не слышали: «О-хо-хо», «Бедняжка», и «Кто это тебя так — или это ты сам?»

Я спросил его, что же, в конце концов, не так, и он ответил:

— Я не уверен, что могу описать это словами.

Он всерьез задумался.

— Наверное, это прозвучит странно, — выговорил он наконец, — но дело в том, что с точки зрения техники для тебя не существует ничего невозможного. Я понятно говорю?

— Нет, — сказал я.

— Мне самому тоже не очень понятно, — сказал он, сморщившись. — Мне кажется… кажется, что для художника очень важно… Вернее, для художника даже необходимо примириться на холсте со всем тем, чего он сделать никогда не сможет. Именно это и привлекает нас в серьезных картинах — эта вот видимая невозможность, которую иногда называют «индивидуальностью», а иногда даже «болью».

— Ясно, — сказал я.

Он облегченно вздохнул.

— Похоже, что мне теперь тоже ясно. Никогда раньше не приходилось это выражать словами. Вот интересно!

— Я так и не понял, принимаете вы меня или нет, — сказал я.

— Нет, не принимаю, — ответил он. — Принять тебя было бы нечестно по отношению к нам обоим.

Я разозлился.

— Вы меня выставляете из-за какой-то слепленной на ходу красивой теории?

— Нет-нет. Решение я принял еще до того, как придумал теорию.

— На основании чего?

— На основании самого первого рисунка в папке. «Перед тобой человек, лишенный страсти», сказал он мне. И тогда я задал самому себе вопрос, который теперь задаю тебе: «Зачем я стану учить его говорить на языке живописи, если он не горит желанием что-то сказать?».

* * *

Все непросто!

Тогда я решил записаться на писательский кружок — его три раза в неделю вел в Сити-колледж довольно известный мастер рассказа по имени Мартин Шуп. В его рассказах описывалась жизнь чернокожих людей, хотя сам он был белым. Дэн Грегори к некоторым из этих рассказов даже нарисовал иллюстрации, проявив при этом неизменную радость и заботу по отношению к существам, которых держал за обезьян.

Мне Шуп сказал, что я в писательстве не достигну ничего, пока мне не захочется описывать, как что-то выглядит — в особенности же лица людей. Он знал, что я умею рисовать, и потому ему казалось странным, что мне не хочется подробно и непрерывно расписывать, как что-то выглядит.

— Для умеющего рисовать, — сказал я, — описывать внешний вид чего-либо при помощи слов — все равно, что готовить праздничный обед из стальных шариков и битого стекла.

— В таком случае вам следует покинуть этот кружок, — заявил он.

Я так и сделал.

Что стало потом с Мартином Шупом, я тоже понятия не имею. Может, погиб на войне. Цирцея Берман никогда о нем не слыхала. То ли был он, то ли нет.

* * *

Сводка событий из настоящего: Пол Шлезингер, который, кстати, время от времени сам ведет писательские семинары, вернулся, да еще как! Он, похоже, всем все простил, и крепко спит сейчас в комнате наверху. Когда он проснется — что будет, то будет.

Спасательная команда добровольной пожарной бригады[62] поселка Спрингс доставила его вчера около полуночи. Он перебудил всех соседей воплями о помощи, которые издавал из окон своего дома — возможно, перепробовал для этого все окна, которыми владел, поочередно. Спасательная команда хотела забрать его в больницу при Министерстве Обороны, в Риверхэд. Все прекрасно знали, что он — ветеран войны. Все прекрасно знают, что я — ветеран войны.

Но он успокоился немного и пообещал спасателям, что все будет хорошо, как только его привезут сюда. Они позвонили в дверь, и я принял их в прихожей, в окружении девочек на качелях. Человеколюбивые добровольцы мягко, но крепко придерживали смирительную рубашку, внутри которой буйствовало мясо Пола Шлезингера. Они ожидали от меня разрешения его развязать и посмотреть, что будет дальше.

К этому времени вниз спустилась Цирцея Берман. Мы оба были уже в ночных халатах. Люди, внезапно оказавшиеся лицом к лицу с сумасшедшим, иногда странно себя ведут. Цирцея внимательно посмотрела на Шлезингера, повернулась к нам спиной и принялась поправлять рамы картин с девочками на качелях. Стало быть, вот чего боялась эта, казалось бы, бесстрашная женщина. Ее приводило в ужас безумие.

Перейти на страницу:

Похожие книги