— Выкинуть ее сложно — слишком большая, — сказал я. — Может быть, ее отдадут в тот частный музей в Техасе, в городе Лаббок, где хранятся почти все произведения Дэна Грегори. Еще я думал, что ей нашлось бы место за самой длинной в мире барной стойкой. Не знаю, где она находится — тоже, наверное, в Техасе[96]. Вот только посетители станут постоянно карабкаться через эту стойку, чтобы получше разглядеть, что там происходит. Опрокидывать кружки, топтать бесплатные закуски.
Потом я сказал ей, что в конце концов судьба «Очереди женщин» будет зависеть от моих сыновей, Терри и Анри.
— Ты оставишь ее
Ей было известно, что они меня ненавидели, и что они судебным решением взяли себе фамилию второго мужа Дороти — своего единственного
— Ты что, думаешь, это такая
— Полагаю, что в том же смысле, в каком можно назвать невероятно важным лобовое столкновение. Эффект несомненный. Событие, черт возьми, тут не поспоришь.
— Если ты завещаешь ее этим неблагодарным личностям, они станут миллионерами!
— О, это им обеспечено в любом случае, — сказал я. — Я ведь отказываю им все, чем владею, включая и девочек на качелях, и бильярдный стол, если вы, конечно, не потребуете их вам вернуть. После моей смерти моим сыновьям останется выполнить только одно пустяковое условие, и все это перейдет к ним.
— Какое же?
— Всего лишь изменить фамилию, свою и своих детей, обратно на «Карабекян».
— Вот как это для тебя, оказывается, важно.
— Только в память о моей матери. Она даже не была урожденная Карабекян, но именно ей хотелось, чтобы род Карабекянов продолжался, независимо от обстоятельств, и неважно, где и как.
— А кто из них всех существовал на самом деле? — спросила она.
— Канадец, ухватившийся за мою ногу. Его лицо я написал по памяти. Вот эти два эстонца в немецкой форме — Лорел и Харди[97]. Этот французский коллаборационист — Чарли Чаплин[98]. Два угнанных в рабство поляка с противоположной от меня стороны башни — Джексон Поллок и Терри Китчен.
— Так вот они, у нижней кромки — три мушкетера.
— Да, вот и мы.
— Когда остальные двое погибли, так вскорости друг после друга, это был для тебя, наверное, страшный удар.
— Мы к тому моменту уже давно не были друзьями, — сказал я. — Люди нас так называли исключительно из-за нашего совместного пьянства. К живописи это не имело никакого отношения. С таким же успехом мы могли бы быть водопроводчиками. Время от времени тот или иной из нас по отдельности, или даже все трое вместе, прекращали пить — и трем мушкетерам наставал конец, задолго до того, как остальные двое покончили с собой. Вы говорите, «страшный удар», мадам Берман? Нисколечко. Когда я об этом услышал, я всего лишь стал отшельником, лет эдак на восемь.
— А потом покончил с собой Ротко, — сказала она.
— Ага, — отозвался я.
Мы понемногу извлекали себя из Долины Счастья и возвращались в действительность. Вот еще раз мрачная перекличка того, как в действительности убивали себя абстрактные экспрессионисты: Горки, 1948 год, петля, потом Поллок и почти сразу же Китчен, 1956 год, вождение в пьяном виде и выстрел из пистолета, соответственно — и наконец Ротко, 1970 год, нож, развел невероятную грязь.
Я довольно резко, к ее и к своему собственному удивлению, высказал ей, что это разнообразие насильственных смертей тоже было сродни нашему пьянству, и к нашим картинам никакого отношения не имело.
— Так я же и не спорю, — сказала она.
— Да ну! — сказал я. — В самом деле! — сказал я. Мой запал еще не кончился. — Вся волшебная сущность наших картин, мадам Берман, при том, что в музыке это было всем давным-давно известно, а вот в живописи появилось только что, состояла в концентрате человеческого изумления нашим миром, изумления, полностью отделенного от еды и секса, от тряпок и квартир, наркотиков и автомобилей, газет и денег, преступления и наказания, войны и мира — и уж точно отделенного от всеобъемлющей склонности, присущей как живописцам, так и водопроводчикам, к необъяснимому отчаянию и последующему самоуничтожению!
— Знаешь, сколько было мне, когда ты стоял на обрыве над этой долиной? — спросила она.
— Нет.
— Всего год. Я не хочу тебя обидеть, Рабо, но эта картина настолько густая, что сегодня ночью я, похоже, больше уже не могу на нее смотреть.
— Я понял, — сказал я.
Мы находились в амбаре уже два часа. Я и сам был совершенно измотан, но в то же время весь звенел от гордости и удовлетворения.
И вот мы снова стоим в дверях, и я держу руку на выключателе. В ту ночь не было видно ни звезд, ни луны, так что щелчок выключателя погрузит нас в полную темноту.
Вот что она спрашивает у меня:
— А где-нибудь на этой картине что-нибудь указывает на то, где и когда все это происходит?