Потом опять все кончилось. Оставшееся время ушло на то, чтобы, не торопясь, сжечь в камине большую часть полученных когда-то писем, а из других ножницами аккуратно вырезать где фразу, где слово. Все лишнее, пустое, смешное.
Как, например, Монтень. Мадонна. Качели. Ревность. Сострадание. Самолюбие. Самообман.
Литература возможна исключительно благодаря тому, что никто никого не понимает.
Он был – Иван Иванович. И отец его, и дед по отцу были Иваны Ивановичи тоже.
Зато фамилия прекрасная: Панаев. Настоящая старинная. Правнучатый племянник Державина, и все такое.
Он родился в 1812 году на брегах Невы. Точней – на правом бреге. Которого линия на протяжении километров восьми – примерно от нынешнего моста Александра Невского до нынешнего моста Володарского и далее – принадлежала отцу его матери. То есть Панаев должен был со временем унаследовать почти весь Невский район – всю арендную плату от располагавшихся вдоль берега заводов, складов и мастерских.
Оба деда и отец умерли, когда Иван был еще мальчик. А мать любила тратить, не любила считать, доходами ведал плут-управляющий – к началу 30-х годов хватало уже только на жизнь. На жизнь в большом собственном доме, с прислугой, с экипажем, с приживалками, но без затей.
Кстати, это Иван Иванович придумал слово: приживалка. И ввел в литературу. Панаеву же были обязаны жизнью хлыщ, лев, львица, камелия, но век этих существ оказался недолог. Впрочем, они все удостоены погребения в словаре. Кроме камелии, конечно. (Нравы смягчились настолько, что хотя народный термин, обозначающий эту профессию, все еще используется как главный замедлитель русской речи, но в обиходе светских людей обычно подменяется фонетически близким наименованием тонкой лепешки из жидкого теста, испеченной на сковороде.)
Литературу он полюбил в Благородном пансионе при Санкт-Петербургском университете: было такое, специально для дворян, учебное заведение ниже среднего, но с привилегиями высшего. Аттестат давал право на чин 10-го класса (отличникам), 12-го (троечникам), 14-го (остальным). Несмотря на нуль по математике, Панаев получил 10-й (коллежского секретаря), поскольку свободно владел французским и с эффектом произнес речь о значении русской словесности.
Оставалось приняться за карьеру, по примеру отцовских братьев: дядюшки были довольно важные чиновники. Мамаша мечтала видеть его камер-юнкером.
Панаев обманывал ее лет шесть подряд: по утрам уходил из дома, как будто на службу, а сам слонялся по Петербургу. От книжной лавки до книжной лавки, от кондитерской до кондитерской. Затесался в несколько гостиных, где собирались писатели, там и проводил свои вечера. Как заядлый окололитературный трутень: только и делал, что читал и пил. Впрочем, опубликовал две повести, но сам полагал их ничтожными. Не верил в свой талант и не понимал, зачем жить.
В 1834 году с ним случилось нечто важное. Прохаживаясь по Невскому, он заглянул в кондитерскую Вольфа – «Café chinois», – подошел, как обычно, к столу, на котором разложены были печатные издания, и взял свежий номер московской «Молвы». Прочитал статью Белинского «Литературные мечтания», впервые почувствовал себя счастливым, с этой минуты сделался его фанатом. Говоря более высоким слогом, обрел в нем властителя своих дум.
Белинский ставил выше всех Шекспира и Фенимора Купера (отчасти колеблясь утвердить окончательно, чей гений выше). Панаев решился их переводить – с французских переводов. В 1836-м изготовил «Отелло» и принес Якову Брянскому – актеру Александринского театра: не возьмет ли (разумеется, даром) для своего бенефиса. Брянский трагедию взял, в следующем году ее сыграли. У Брянского были две красавицы дочери. Старшая, Нимфодора, только что поступила на сцену, и Дездемона была ее первая роль. И последняя: в нее влюбился и тотчас женился на ней некто Краевский, чиновник Минпроса, начинающий издатель. Панаев же по ходу репетиций увлекся младшей дочерью – семнадцатилетней Евдокией, Авдотьей. Но жениться без позволения матери (о котором не могло быть и речи) – значило ввергнуть Авдотью в нищету. Он был человек без определенного положения – работал в журнале Краевского «Отечественные записки», но будущий свояк ничего ему не платил.
Между тем Авдотье дома жилось тяжело. Сценического дарования – следовательно, мало-мальски интересного будущего – у нее не было. Разве что имелся шанс приглянуться императору и заслужить, по обычаю, приличное приданое. Неизвестно, насколько такая перспектива ужасала молодую особу, но Панаев презирал бы себя, как предателя, если бы не попытался ее спасти.