Она все сидела, очень отчетливо чувствуя, как мир вокруг становится все меньше, а она, соответственно, — больше. Где-то в глубине души она понимала, что именно сейчас из маленькой и немного наивной «Алиски» превращается в «Алису Романовну» — уж теперь-то ее возраст будет соответствовать паспортному. Но она не думала об этом — это всего лишь одна из тех мыслей, что она гнала от себя, и они отступали, видимо, чувствуя, а может, зная наверняка, что еще успеют наверстать упущенное ночами, которые сегодня станут особенно долгими.
Алиса гнала от себя и мысли, и чувства, пытаясь услышать тишину внутри себя, чтобы удостовериться, что она все еще та, кем была. Но в этой тишине все отчетливей видела, что ею, той, кем была, она уже никогда не будет. Слишком много ее здесь остается, слишком много ее нельзя унести в чемоданах. И с этим, увы, ничего не поделать.
Она сидела, предавшись забвению, между прошлым, которое не могла отпустить и будущим, вступить в которое не решалась. И вся загвоздка в том, что сделать этот шаг она никогда и не будет готова.
Она была в том состоянии, когда, наверно, режут себе вены, потому что кажется, что в звенящей пустоте ощущений голос крови прозвучит особенно ярко и драматично, потому что очень хочется проверить, а способна ли ты чувствовать еще хоть что-нибудь, кроме тишины.
Она была в том состоянии, когда, наверно, режут себе вены, но она была не из тех, кто поднимет на себя руку.
Она сидела, разглаживая воображаемые складки на юбке, она сидела в обнимку с воображаемой кошкой, а лучше — с плюшевым медведем, почти как в детстве. Вот только в детстве не было этой жгучей боли в горле.
Она думала, что до вечера еще слишком много времени, а она никак не может найти повода остаться подольше.
Она очень боялась расплакаться. Не потому что стыдно, ведь никто не видит, а потому что нельзя, недопустимо ни в коем случае признаваться себе, что больно. А больно было. Только Тс-с-с.
Нет, все, хватит! Она ведь сильная, она ведь сама так решила. Сама так решила — уйти от него. Потому что.
Неправда.
Она хотела, чтобы он ее не отпустил, чтобы как в глупом романе: «Может нам надо расстаться», а он ей в ответ: «Любимая, милая, нежная, никогда-никогда» и далее, далее, далее. А вместо этого — тишина, молчание в знак согласия. Что ж, так тому и быть. Значит, им все-таки надо расстаться, а ведь хотелось, так хотелось, чтобы он ее не отпустил.
Алиса касалась своей кожи, но не чувствовала ее тепла, трогала свое лицо, словно чужое, словно бумажное. Кончики пальцев сказали, что она улыбается, но Алиса знала, что плачет, пусть глаза и сухие.
Постепенно тишина внутри становилась все невыносимей. И когда за окном почти стемнело, и стрелка часов подползла к шести, она все-таки нашла в себе силы вызвать такси.
Сдерживать слезы сил больше не осталось.
***
Я думал, что все теперь будет иначе, совсем не так, как раньше. И я был почти прав.
В квартире было тихо и пусто. Алиса… не знаю, чего я хотел больше: застать ее дома, начать все с начала или больше никогда не видеть. Но сейчас, глядя на пустые полки и ящики, на тумбочку, где уже не стояли ее духи, я понял, что мне легко.
Я стоял, подпирая плечом дверной косяк, и смотрел на темную спальню, на окна, плотно занавешенные шторой «в стиле ампир», делавшей небольшую комнату откровенно крошечной, и не спешил перешагнуть порог.
Исполненный своей новой легкости я смотрел и слушал мир иначе. Я словно ощутил всю бесконечность бытия во всей ее непостижимости, мириады возможностей рассыпались жемчугом у моих ног, я смотрел на них с высоты моей легкости, и они становились звездами, далекими и бездушными. И во всей этой бесконечности я, как никогда, чувствовал себя ничтожным и бессмысленным. Что за бред.
Я прошел через спальню и распахнул шторы, как ставни. Снежная ночь хлынула в окна.
На сонные улицы медленно, словно нехотя, с ленцой, опускался снег, тяжелый, зимний — за неделю до декабря.
Снег вызывал в памяти странные образы, смутные и неясные, далекие, как растаявший сон, но настойчивые, как навязчивая идея, которая долбится и долбится в сознание, заставляя вновь и вновь возвращаться к точке невозвращения.
Я смотрел на снег, а он все шел, не кружил и не падал — шел: мягко, неспешно и бесшумно — крадучись. Не то, что дождь с его вечным шорохом, шелестом. Совсем не то, что дождь. Дождь. Ливень.
Я впервые подумал о Ливень как о ком-то живом и, что важнее, реально существующем, подумал с грустью, как о друге, очень близком когда-то, а теперь безнадежно потерянном где-то на просторах Земного Шара.
Мне захотелось увидеть ее — я вглядывался в снег, но видел лишь кристаллы замершей воды, провожал взглядом редких прохожих, закутанных в меха и шарфы, но в их суетной торопливости не было ничего от нее, легкой и абсолютно нездешней.
Ливень.
Я закрыл глаза, но безрезультатно, непроницаемая темнота опущенных век и больше ничего — ни намека на тонкие материи, из которых она, несомненно, соткана от макушки до пят.