Не мал, не велик петушок, а против отца и братьев и вовсе чепушный. Братья крыльями похлопывали себя о бока в лад, в пору пропоют зарю, а петушок как вскочит на метлу, во все горло заорет, когда еще солнцу не вставать, или со сна, когда уже спеты три петушиные песни, вдруг захлопает крыльями.
Жил петушок с отцом и братьями на конюшне и частенько ему от них доставалось: то прибьет отец, то щипнут братья.
Раз поколотили петушка здорово, и раздумался он: какая это жизнь? И решил: сбегу из родной конюшни.
А дверь не пускает, и только больно прищемила петушку хвост. И метла и уздечка и хомут в один голос: стой! И велят вернуться.
Скрепя сердце, взлетел петушок на насест. Нахохлился.
Журили петушка и конь Савраска, и метла, и хомут, и уздечка:
— Что ни на есть бестолковый ты петух. Надобно тебе до зари умыть росой лапы и клюв. И первым ты встретишь солнце.
Сколько раз отец и братья кликали петушка с собой на волю а никогда не выходил он из конюшни, и где же ему знать, какое это солнце.
К белой стенке притулился петушок, прикрыл один глаз: ждет зарю, умыть росой себе клюв и лапы.
— Как бы только не заснуть, — тревожился петушок, — не проморгать солнце.
Дверь без скрипу отворилась, и входит в конюшню мужик мужичком в тулупе, не больно казистом, где дыра, где заплата, на ногах онучи, с лица рябой. Развязал кушак, по-хозяйски оглянул конюшню, улегся в углу на душистом сене и захрапел во всю. От пару, что над ним поднялся, облако стоит.
Сам того не замечая, заснул и петушок.
Вдруг он очнулся и видит: закопошился в углу на сене мужик, встал, взнуздал Савраску, приладил хомут, запряг. А как на телегу вскочит, тут и Савраска стал золотым, и уздечка и сбруя в миг озолотились; да и метла и дверь золотом полыхают.
Поглядел петушок на мужика и ахнул: у мужичка золотое лицо. И понял петушок, что мужик-то и есть солнце. Как закукурекал!
И в самую пору: как раз золотой Савраска домчал на небо солнце.
А какой петушок теперь старательный, на заре сам будит мужичка: наряжайся в золото, погоняй золотого Савраску! А то ведь солнце не надежно: то облачком прикроется, то за тучу спрячется, и частенько на небо позже выезжает, чем полагается.
Без петушка порядку нет.
Ни бабушка, ни Глаша не знают, какой из себя пятиалтынный, и каждая по разному его себе представляет: Глаша — как ржаной кругленький хлебец, а бабушка — как целое кротовое поместье; обе они с почтением к пятиалтынному относятся и втайне его побаиваются, ведь это цена дорогой кротовой шубки.
Жили кроты под землей, от всех запершись: на окнах решетки, ворота на запоре, чтоб солнце не вошло ненароком, не зажгло окон, не распахнуло б дверей, мрак — злость кротовую — золотою метлой не вымело.
Жили кроты, промышляли охотой, разбоями. На землю редко хаживали.
Глаша у кротов юродивой слыла. Все о том дне мечтает, когда солнце золотым странником и к кротам станет захаживать, и они заживут, как вся Божья тварь.
Когда наступала весна, выходила слепая от солнца Глаша в поле. Притрагивалась лапкой к каждой былинке, к каждому листику. И знала, мак зацвел! И толстыми лапками водила по шелковому платьицу мака, и вытаскивала на память о лете черные булавки — тычинки мака. Она любовалась, как поутру мать-и-мачеха собирала полно до верху в свои золотые чашечки утреннюю росу, а потом поила сладкой водицей и рыжую пчелку и всякую муху-пострекуху.
Каждый цветок, каждый куст знает Глаша и любовно зовет по имени. В сухое лето, вместе с поникшим от зноя колокольчиком, просила она у неба дождя земле, и в мечтах своих крылышки голубых бабочек принимала за небо.
Пели птицы и сквозь чириканье настойчиво с запахом душистых трав приходил звон кузнечиков, и за их беспечную трескотню больше всех любила их Глаша, и без них мир для нее сразу бы опустел.
Гудел шмель, носился по полю, пил жадно с каждого цветка, и все мало казалось ему, ненасытному, а сколько цветов помял, покалечил за день! Был шмель в поле не как равный в семье, а как больший. Пуще огня боялась его Глаша, а шмель и не знал, что есть на свете Глаша: бархатную ее шубку принимал он за камень. И правда, каменела Глаша при его приходе на поляну.
Под землей ей все постыло: и кротовая жестокость, и тьма, и холод. А на земле, где с утра до ночи пели птицы, трещали кузнечики, росла трава, все для нее было песней.
Она любила в сумерки посидеть при дороге на камушке; с муравьем, что с работы спешит домой, словечком перекинуться, и с другим всяким прохожим потолковать: ведь сколько новостей за день наберется в поле!
И только когда ночь расстилала по полю свою черную юбку, и не оставалось больше нигде ни одного светлого пятнышка, только тогда шла Глаша домой.