Я уходил оттуда буквально раздавленный увиденным, а когда вышел за ворота, понял, что не смогу больше сюда прийти, — я не мог видеть Настю в этих стенах, это выше моих сил. И я не ходил — я ждал, робко надеясь на выздоровление, сам плохо веря в это, — у нас могут вылечить тело, да и то не всегда, но кто излечит душу?
Я ждал, а когда узнал, что ее выписали и находится дома под присмотром Антонины Сергеевны (так звали тетку), в тот же день пошел к ней. Я давно не видел ее, и у меня теплилась надежда, что, может, всё изменилось к лучшему — выписали же! — сам, впрочем, понимая, что выписка из таких больниц ни о чем еще не говорит.
Дверь открыла Антонина Сергеевна. Когда я сказал, что пришел к Насте, она подозрительно покосилась, но впустила, — меня она уже немного знала. К тому же я как-то помог ей по мелочи, когда она здесь устраивалась. Я прошел в комнату, — Настя была у себя. Она сидела у окна и безучастно смотрела, как на город опускаются вечерние сумерки.
— Здравствуй, Насть, — я неловко замялся в дверях.
— Здравствуй, — тихо, словно далекое эхо, ответила она, но не повернула даже головы.
Я робко приблизился, — я всё еще надеялся.
— Как у тебя дела?
Но в этот раз она не ответила — или не расслышала? Я встал перед ней, и сердце тоскливо сжалось — как она изменилась! Она похудела — глаза запали, кисти рук почти просвечивали, но самое страшное — выражение лица: оцепенелое, бледное до обескровленности и взгляд неподвижный, ушедший в себя. Ее глаза потухли, я не видел в них Насти. Растерянный, не зная что сделать, я присел на корточки.
— Как самочувствие?
— Хорошо, — так же тихо и отстраненно ответила она, но по-прежнему безучастно смотрела в окно; голос был отрешенным, словно чужой, не ее.
Мне хотелось отвернуться — было больно смотреть на нее, но я коснулся рук, — они оказались холодны как лед.
— Ты помнишь меня?
— Да, помню, — но ни в лице, ни во взгляде ничего не изменилось. — Ты Саша.
Я закусил губу: она говорила правильно, но будто бы механически, не понимая или не вслушиваясь в смысл. Голос был здесь, но сама она находилась где-то далеко-далеко, — голос отвечал сам.
— Настя, милая, — и я сжал ее ладони в своих, — ты, правда, помнишь меня? Помнишь, как встретились, как подошла на улице, помнишь ведь?
Она наконец-то повернула голову и посмотрела на меня пустым взором.
— Ты злой, — она выдернула ладонь. — Зачем прячешься под маску?
Я вздрогнул.
— Настя, милая, очнись! — я схватил ее руки, но она отталкивала меня.
— Ты злой, злой! Зачем ты в маске?
— Настя, что с тобой? Это я, Саша, Александр! Ты не узнаешь меня? Настя, милая, ну очнись!
— Я знаю, ты злой, — упрямо твердила она с отсутствующим, невидящим взглядом. — У тебя нет глаз, а только дыры, и губы как кровь. Я знаю, ты ходишь в маске.
— Настя, очнись, милая! Очнись! — я тряс за плечи, — Ты же не узнаешь меня! Очнись!
— Уходи, — она оттолкнула мои руки и равнодушно отвернулась, перестав обращать внимание.
Я понял — это всё, финал, всё кончено…
За окном опускалась долгая ночь, такая же, как прежде, — белоснежная, морозная, тихая, — но другой была Настя, прежней Насти не было. Я понял, что надежды нет, душа повреждена неисцелимо, но не хотел верить в это — что уходит близкий человек, без которого мир будет так нестерпимо пуст!
Я знал, что Настя не вернется, — она ушла в зачарованный замок тысячи зеркал. Но всё равно, то ли во что-то еще веря, то ли от отчаяния, я тискал ее ладони, тряс за плечи, я горячо шептал, в слепой безысходной надежде заглядывая в глаза, — я умолял, просил очнуться, проснуться — не умерла же она, а спит! Но тщетно: Настя смотрела за стекло, а на лице гримасой застыла улыбка равнодушия. Да, не умерла она, но хоть тысячу раз скажи «талифа, куми», ничего ведь не изменится! Ничего ведь нельзя изменить в этом мире!
Всё было тщетно, и только когда я заплакал, на миг показалось, что Настя услыхала меня: лицо вдруг вздрогнуло, задрожало, а в прежде оцепенелых глазах мелькнуло что-то детское, робкое, но тоскливое. И на мгновение я увидел прежнюю Настю, только испуганную, затравленную, но это была Настя, которую знал. На мгновение, а через миг глаза вновь заледенели. И только на губах появилась знакомая улыбка, от которой всегда хорошело на душе, — открытая и доверчивая. Но сегодня от нее стало страшно: улыбка настина, но лицо-то чужое! С него смотрела Женщина в маске и ухмылялась, и лишь улыбка на кончиках губ, совсем детская, напоминала, кто передо мной.
И я плакал, целовал ее руки, холодные, бесчувственные ладони, но она не обращала внимания, а только улыбалась — смущенно, стыдливо, — но глаза были чужими и совсем не улыбались, а окаменело застыли в пустоте.