— Чем раньше школа избавится от этих чертовых священников, тем лучше, — говорит Фарли. — Пускай даже Грег кретин или фашист, но он хотя бы не скрывает своего истинного “я”. Он не притворяется, будто им руководит некое внутреннее нравственное чутье. Обыкновенная добропорядочная старомодная жадность — только и всего.
— Отец Грин сделал много хорошего, — вяло возражает Говард. — Раз уж ты заговорил о том, что нужно приносить пользу. Он, пожалуй, единственный в этой школе, кто приносил людям пользу.
— Только для самоутверждения — вот и все! Наркоманы да нищие — вот над кем он может чувствовать собственное превосходство! Хотя лучше было бы, чтобы он и вправду ошивался среди них, а не среди школьников. — Он издает отрывистый, горький смешок, а потом умолкает и качает головой. — Это несправедливо, Говард, Просто несправедливо.
Говард тяжело опирается о кафедру, пока ученики лениво плетутся в класс. Предпоследним входит Рупрехт, неся свое тучное тело с видом хворой вдовствующей королевы. Говард ждет, когда ребята рассядутся и утихнут (насколько они способны утихнуть), а потом, собрав все силы, говорит:
— Сегодня я покажу вам нечто особенное.
Отовсюду слышны недоверчивые смешки. Он вынимает из сумки форму.
— Она принадлежала ирландскому солдату, который сражался на Первой мировой войне, — сообщает Говард. — Его звали Уильям Моллой, он учился здесь, в этой школе, а кроме того, он был прадедом Джастера — Дэниела Джастера.
Это имя звучит как-то не так, он произносит его будто чужое, и оно не производит ни малейшего впечатления на ребят; вид у них скучающий, словно они глядят на выступление какого-нибудь не слишком талантливого уличного исполнителя, пока дожидаются автобуса на остановке.
— Он записался в добровольцы, скорее всего, в 1914-м, когда лорд Китченер…
В дальнем конце класса раздается хихиканье — за окном явно происходит что-то забавное, Говард умолкает, смотрит в окно и видит, как в сторону школы по парковке идет Карл Каллен.
— Он забыл, что его исключили, — радостно замечает кто-то. — Уже второй раз за эту неделю.
— У него крыша совсем поехала, — говорит еще кто-то.
Даже с такого расстояния видно, что глаза у Карла безумные, и, глядя, как он идет, пошатываясь, Говард вдруг предчувствует что-то ужасное… Но на Карле даже нет куртки, при нем нет сумки, так что трудно представить себе, где бы он спрятал оружие. Нет-нет, говорит себе Говард, такое бывает только в Америке, а не у нас, по крайней мере, у нас такого еще не было… Но вот из школы выходит учитель и останавливает Карла.
— Это Слэттери, — говорит кто-то.
— Может, он хочет стрельнуть у него экстази?
Говард видит, как старик берет подростка за плечи, склоняется к его безвольному лицу, что-то коротко и тихо говорит ему, а потом разворачивает его на 180 градусов и отправляет назад.
— Хорошо, его Автоматор не видел, — говорит Винс Бейли. — А то бы еще на неделю исключили.
— Ну конечно, Карл ужасно расстроен, что его исключили, — фыркает Конор О’Малли.
— Ах да, я забыл, ты же его лучший друг, который все о нем знает!
— Пошел в задницу, козел!
— Ну хватит, хватит. — Говард стучит по кафедре. — У нас тут есть чем заняться. Давайте посмотрим, о чем нам может рассказать эта солдатская форма.
Он поднимает форму повыше, словно она обладает какими-то чарами, вроде чаши Грааля, чтобы пробиться сквозь туман сегодняшнего дня. Но в утреннем свете эта форма уже мало что способна рассказать им. Она больше не кажется заряженной историей или еще чем-нибудь — разве что слегка попахивет нафталином; а когда Говард пытается припомнить откровение прошлой ночи, тот катарсис, которым он хотел поделиться с учениками, то почему-то видит лишь недавнюю сценку в учительской: радость на лице Тома, которому выдали спасительный обходной маршрут, выражение любви и гордости — причем подлинной любви и гордости — на лице Автоматора, учителей, к которым примкнул и Говард, выстроившихся в очередь, чтобы поздравить тренера и пожать ему руку.
Кто-то тянет нитку из жвачки, кто-то зевает.
Зачем им интересоваться тем, что произошло с Группой “Д”? Зачем им верить хоть одному слову из того, что он им рассказывает, или вообще хоть чему-нибудь, что они слышат в стенах этой школы? Они ведь знают, как тут все устроено, они знают, как все бывает устроено в подобных местах, и даже если не знают — то все равно догадываются.
— О господи, — вырывается у него.
Ребята смотрят на него — кто рассеянно, кто бессмысленно, — и вдруг Говарду кажется, что он задыхается, как будто в классе не осталось ни капли кислорода.
— Вот что, — говорит он. — Вставайте и идите одеваться. Уходим отсюда.
Никто не двигается с места. Говард хлопает в ладоши:
— Живо, я серьезно говорю. Давайте собирайтесь.
Он и сам не знает, к чему все это; он только чувствует, что больше ни минуты не может оставаться в этом помещении. И вот всеобщая апатия сменяется легким интересом: до ребят доходит, что, какая бы муха его ни укусила, он действительно говорит серьезно. Все хватают сумки, торопливо запихивают в них учебники, пока Говард не передумал.
Джикерс тянет руку: