Для Палана, оставаться на отпевании или не оставаться, проблемы не было. Он даже не шелохнулся на своем месте.

А пан Твардовский, завидев, что среди Прекрасных цветков из-за отпевания вышел раскол, — о, как тут возрадовался пан Твардовский, как возликовал! Он торопко напяливал на себя отличительные кардинальские знаки и аж захлебывался словами, как никогда прежде:

— О, то — превосходно! О, то — превосходно! Если раскол — значит, дело стоящее, верное. Ведь было хоть одно серьезное дело, да чтоб — без раскола? Святое нигды[161]: не было и не будет! Чуть только появилось христианство — раскололось на Рим и Византиум! Только появилось лютеранство — Лютер, Мюпцер! Появилось мусульманство — шииты, суниты! Если раскол среди Прекрасных цветков, значит, правда моя! Наша! — говорил пан Твардовский, уже махая кадилом и еще более затемняя фиолетовым фимиамом и без того темную скорининскую темницу под познаньским магистратом.

— На колени! На колени! — приказывал пав Твардовский, посверкивая черными молниями глаз, и, как подобает, вел отпевание, от которого аж гудело в ушах:

— Молись и трудись! Молись и трудись!..

— Молись за нами!..

— Именем бога!..

— А вечный свет пусть ему светит!..

Так как ни Кембриджа, ни Сорбонны, ни даже Падуи пан Твардовский и в глаза не видел, то латынь в его устах звучала с весьма заметным ошмянским акцентом.

И пока раздавалась в подвале познаньского магистрата громогласная, хоть уши затыкай, твардовскиана, ни Станьчика, ни Фауста здесь не было. Но это вовсе не значит, что в их отсутствие не произошел один весьма неожиданный для тюремного подпола инцидент, порожденный уже давним-давним обстоятельством. Еще во время самого первого прихода Прекрасных цветков в типографию достославного Павла Северина на Старом пражском Мясте был представлен тогда еще совсем молодому Великому Печатнику Франциску еще один и тоже знаменитый Цветок средневековья, а именно — Великая Болезнь. Однако случилось так, что по своей женской, а может, еще и девичьей стыдливости или просто из-за нехватки свободного времени Великая Болезнь такой верной и неотлучной спутницей Франтишека Скорины, как Цветки-мужчины, не стала. Но вот не побыть на отпевании она посчитала для себя противоестественным, и она очутилась в Познани, добравшись сюда не откуда-нибудь, а со ступенек храмовых очень далекой от Познани Москвы. Такой уж обязательной была в средневековье Великая Болезнь, что, если дело касалось жизни и смерти, она непременно оказывалась тут как тут, — на месте. Хотя, по правде говоря, на этот раз в Познани она была не совсем на месте, поскольку стояла всего лишь возле двери тюрьмы Франтишековой и тихонько в нее постукивала, просясь войти. Этого стука, оглушенные в подполье басом пана Твардовского, ни Палач, ни Голем, ни Скорина, однако, не слышали. Первым услышал его пан Твардовский. Но великий мистр и не подумал пускать Великую Болезнь в тюремный подпол: никогда не была с Францискусом, на кой ляд она теперь нужна! И к чему на панихиде бабы? Мужское это дело! Может, больший интерес к Великой Болезни как молодице и проявил бы пан Твардовский, не будь он в кардинальской митре. А то едва примерил кардинальскую митру и сразу на тебе — нарушение целибата. Нет, этого не мог себе позволить даже пан Твардовский! Так Великая Болезнь и оставалась на низеньком крылечке при позпаньской магистратской тюрьме, в которой томился Франтишек Скорина. Но просто так сидеть на крылечке, будучи блаженной, Великая Болезнь не могла, а крылечко это познаньской магистратской тюрьмы или белокаменные ступеньки чудотворного храма, какая разница для блаженной?! И блаженная Великая Болезнь, пока внизу шло отпевание, словно пророчица Сивилла, крепко-крепко сомкнула веки и принялась с закрытыми глазами что-то бормотать, что-то выкрикивать, глотая то слюну, то звуки, то целые слова. Кто слышал, тот слышал, тот улавливал и «я», и «Франциск», и «бесица, трясовица, дщерь Ирода», и «разжени очи, руцы железные», «власы верблюжьи», «злые пакости творити, кости иссушити, млека иссякнути, младенца сжещи... младенец будет сожжен... будет... в Пражском мясте, а не в Познаньском... Франтишек сын Франтишека... не Франтишек... сын Франтишека омрачит очи человеческие... суставы расслабит...» Словом, в склепе было свое, на крылечке склепа — свое:

— Ora et labora! Ora et labora!..[162]

— Бесица, трясовица — дщерь Ирода!.. Бесица, трясовица — дщерь Ирода!..

Молиться, оно можно было, а как трудиться?

Не для того Скорину в тюрьму заточили, чтобы он трудился, чтобы дело свое продолжал. Ora! Ave pia anima![163] И как хорошо, что пророчеств, исторгаемых в неистовстве на крылечке его склепа блаженной Великой Болезнью, — как хорошо, что Скорина совсем их не слышит!.. А кто слышал, тот слышал, как уже и голосила, и рыдала, и рвала на себе волосы Великая Болезнь, возглашая:

— Я — Трясея, я — Огнея, Ледея, Гнетея, Кашлея, Глухея, Ломея, Пухнея, Желтея, Крутея, Немея...

Перейти на страницу:

Все книги серии Жизнь замечательных людей

Похожие книги