И впрямь появился король, которого Скорина не видел со дня Маргаритиного суда. Король в своем любимом одеянии из одамашека в пышных стилизованных цветах — розово-солнечных и зелено-багровых — шел медленно, с гордо поднятой головой, из-под короны выбивались седые волосы. Король шел, безразлично уставившись глазами в темень, будто вовсе не видел Скорины, не узнавал его, даже слова не припомнил из его отточенной по всем правилам риторики речи на Маргаритином суде. Шествие одного! И этот один воспринимался теперь Скориной далеким-далеким прохожим, будто бы вовсе и не за своей подписью выдавал Старый Король указы Старому Мойше на его, Скорины, задержание в любом уголке королевства Польского и Великого княжества Литовского.
А меж тем сторонний, чрезвычайно равнодушный голос вновь объявил:
— Его княжеская милость, воевода виленский, канцлер Великого княжества Литовского Альбрехт Гаштовт!..
Гаштовт шествовал тоже в одиночестве. Его плотная фигура; жупан, перехваченный широченным поясом; в собольих шкурах кунтуш; закинутые за плечи вылеты — длинные, до пола, с прорезями рукава кунтуша, — все выдавало в нем родовитость, кичливость, пренебрежение к подлым рукам, позволяющим себе пачкаться в навозе и типографской краске. Дышал Гаштовт тяжело, так как тяжело было нести перед собой огромное брюхо, поддерживаемое поясом. И смотрел почему-то Гаштовт не перед собой, точно впереди никакого пространства не было, а на свое брюхо, на руки, положенные на брюхо друг на дружку, словно от них ничего на свете и не зависело: ни Статут; ни бороды, которые подергивал, раздосадованный, у шляхтичей и магнатиков магнат Альбрехт Гаштовт; ни кнуты, которые любил этими своими руками поглаживать первый человек в княжестве. Но особенно поражало Скорину лицо Гаштовта: мясистое, выбритое до красноты в местах, свободных от бакенбардов, — густых, седеющих, полудугами спускающихся к самому подбородку, — по последней тогдашней моде, под Сулеймана Великолепного. Однако ничего не шелохнулось в душе Скорины, хоть и смотрел он на воеводу пристально. Скорина был почти равнодушен к Гаштовту, хотя совсем недавно писем к нему от Альбрехта Прусского добивался, напечатать Статут, Альбрехтом Гаштовтом редактированный и, можно сказать, пестованный, мечтал. «Чего он здесь? — задумался Скорина. — Что он в судьбе моей, особенно в этой — тюремной?..» Однако шествие одиноких на князе Гаштовте не кончалось.
Но прежде чем объявлено было следующее пришествие, раздался такой лязг, скрежет, звон железа, нагрудного панциря, наплечников, наколенников, копий, мечей, алебард и всякого иного сверкающего оружия, что самого объявления пришествия почти нельзя было разобрать. Скорина больше догадался, чем услышал, кто столь многозвонно вышагивает — победитель под Оршей, маршалок, гетман, князь Константин Иванович Острожский. В руке у князя был меч, над ним шелестело около 60 знамен. Топал же он так гулко, словно под ним лежал брусчатый мост, словно шел он по перекидному настилу из замка в замок. В этом топоте потонуло и очередное возвещение пришествия. Сквозь него только и прорывалось зычное фаустовское: «Прошу! Прошу!!», но расслышать фамилии Скорине было трудно, да и не по одному стали появляться в шествии высокие гости, потому что они уже были не столь высокими, как первые, отдельно приглашенные лица. Скорина, кстати, тогда про себя отметил, что король идет без королевы. Почему? В Вильну всегда ведь приезжал с нею? Неужто в Вильне у Боны Сфорцы дел больше, нежели в Короне и тут, в Познани? Ответить себе на эти вопросы Скорина так и не успел, сбиваемый с толку шумом и гамом дальнейшего шествия, которому, казалось, конца и края не будет.
— Секретарь ее королевской милости Боны Сфорцы Людовик Олифио! — звучал сторонний голос.
«А этот итальянец зачем тут?» — удивлялся Скорина, забыв, что через вавельскую канцелярию все служебные бумаги в королевстве Польском проходили, а это значит, не только через руки канцлера Шидловецкого, но и через руки канцлера Боны — Олифио.
Но в шествии был уже объявлен Ян Лаский. (Скорина снова удивился: как, ведь Ян Лаский в прошлом году умер? Но в позапрошлом умер и князь Константин Острожский, а тоже прошел ведь, и одним из первых!) Имена шествующих продолжали называться: Кмита, Гамрат, Кшицкий, Радзивиллы, Томицкий!.. Скорина только диву давался: неужто его судьба зависела от всех этих утонченных провавельских политиканов, в большинстве своем близких к королеве Боне?.. Но, по-видимому, доктору Фаусту видней, раз он призвал их сюда. А сам доктор Фауст при всем при том по-прежнему оставался недоволен.
— Разве это шествие?! — выкрикивал он. — Разве это карнавал?! — чуть не срывался его высокий философский голос от недовольства объективной реальностью. Он, доктор Фауст, все требовал одного — настоящего карнавала!
Станьчик, наблюдая за страданиями доктора Фауста, иронизировал:
— Карнавал начнется не со Старого Жигимонта, а со Старого Мойши!