Байкич отнял руки от лица, ответил улыбкой Александре и подошел к столу. В руках у него была пачка простой писчей бумаги, пожелтевшей по краям и сложенной вчетверо. Александра коснулась пальцами тетради, открыла ее и стала осторожно перебирать страницы, исписанные красивым почерком. От них шел запах хорошего сухого табака.
— Ваша мать знает, что вы нашли эту рукопись? — спросила она.
— Ах, нет, нет… Ясна не знает. Впрочем, может быть, я ей и скажу… Она ведь так или иначе предназначалась мне… Так не все ли равно, когда я с ней познакомился? Нашел я ее совсем случайно в коробке для табака — эта коробка осталась у нас, когда в последний раз приезжал дядя Жарко, там еще лежит несколько сигарет, уже высохших и пожелтелых… все, что после него осталось. — Байкич помолчал. — Страшная вещь — воспоминания, Александра. Особенно когда они вызываются незначительными, не имеющими материальной ценности вещами, как вот эта коробка, из которой перед отъездом на фронт дядя вынимал своими длинными нервными пальцами одну сигарету за другой.
Где-то в углу невидимые часы пробили половину восьмого. Байкич вздрогнул.
— Надо торопиться. В девять я должен быть в редакции.
Он пододвинул стул, сел и, дождавшись, когда Александра уселась рядом с ним, начал быстро и взволнованно читать рукопись, останавливаясь только для того, чтобы найти продолжение.
После смерти твоего отца я побывала один раз в деревне, где он родился, в Валевской Подгорине. Дом был перестроен, но внешний вид сохранен. Сразу за домом, по косогору, поднимался сливовый сад. Через сад можно было выйти на высокое пастбище, окруженное живой изгородью (там паслась их белая корова). За пастбищем, огибая гору, шла узкая дорога, проложенная сквозь густой орешник. Пора была осенняя, и листья пламенели на солнце — красные и золотые. По веткам прыгали целые стаи белок. Зимой на этом косогоре все, наверно, заметено снегом, и волки спускаются к самому загону и скотному двору. Мать твоего отца была вдовой, когда вышла за старого Байкича. Тяжело бывает женщине вступать в семью, где имеются женатые пасынки с детьми, но если к тому же и ей доведется родить, жизнь ее становится сплошным мученьем. Сыновья старого Байкича были очень недовольны тем, что родился твой отец; его появление на свет означало для них катастрофу; они в нем видели не младшего единокровного брата, а дармоеда, появившегося только затем, чтобы поделить с ними землю, на которой они работали уже двадцать с лишним лег. Они хмуро глядели на мачеху и говорили: «Лучше бы тебе остаться вдовой да нянчить своих внучат, чем входить в нашу семью и разорять наш дом».
Свекровь моя Ефросинья так мне рассказывала: «В тот самый день, когда одна из моих снох должна была родить, и я почувствовала родовые схватки. Собрались женщины, суетятся вокруг снохи, греют воду, а я, бедная, не смея от стыда ни на кого глаз поднять, убежала за коровник, чтобы меня не видели и не слышали. Снег перестал, прояснило, подмораживать стало, а я едва на ногах стою, бьет меня как в лихорадке. Только я успела забежать за коровник, как родила мальчика; схватилась я за голову, — куда деваться от стыда и срама? Стою на коленях над ребенком, а он озяб, посинел, кричит — надрывается. Развернула тряпку, а он сжался, как червячок раздавленный. У меня слезы так и брызнули. Жаль мне стало невинного младенца, завернула я его как следует в тряпку да в подол и думаю: «Погубить свое дитя — бог накажет!» Начал и меня холод пробирать, подползла я к амбару; тут, думаю, обогреюсь до темноты, а там и войду в дом. Сижу так, дрожу, вдруг Байкич передо мной. Я от сраму нагнула голову, а он как прикрикнет: «Что ты тут делаешь, такая-сякая, ступай домой». Он пошел, шапку скинул, а я за ним, прижимаю к себе ребенка, не вижу, куда и иду. Дома он угостил всех самой лучшей ракией и сказал: «Пейте, люди добрые, родился у меня последыш».