Дама – это очень подходило к Ахматовой, к ее внешности, к ее манере держаться, говорить. Дама и Цветаева – не сочеталось! Ахматова у себя дома, в гостях ли, в кресле, на диване, на кровати, всегда не сидела, а восседала, прямая, гордая, величественная, статуарная и молчаливая, она не говорила, а роняла слова, точные, весомые, именно те, которые хотела обронить, она знала – потом будут говорить: «Ахматова сказала!..» Если Ахматова была не согласна с кем-то из присутствовавших, она могла, не возразив, только чуть усмехнувшись, отвернуться, давая понять, что тот, говоривший, недостоин ее возражения. Марина Ивановна не только должна была тут же возразить, сказав, что тот не прав, но еще и убедить того в его неправоте и доказать, что права именно она, и, увлекшись в доказательствах своих, забывшись, унестись на Эверест, оставив того, с кем говорила, ползать по земле…

Мне рассказывали близкие Анны Андреевны, что в своем замкнутом кругу она любила произносить монологи, вернее повествовать, но на людях она была немногословна; правда, последние годы ее жизни я с ней не встречалась. Но однажды все же и мне довелось услышать ее монолог, и он был почти столь же Imperataria brevitas[102], как и ее стихи, как это ее четверостишье: «Нет, и не под чуждым небосводом. И не под защитой чуждых крыл, – Я была тогда с моим народом. Там, где мой народ, к несчастью, был».

Это произошло в 1946 году, весной; тогда в Колонном зале состоялся знаменитый вечер поэзии, на котором выступали Ахматова и Пастернак, и их тогда не отпускали со сцены, требуя еще и еще стихов, а выступавших был длинный список. Зал был так набит, что и проходы все были заполнены людьми. Анна Андреевна выступала в черном платье и белой шали с длинной бахромой. Потом в этой же белой шали на плечах она сидела за столом у Бориса Леонидовича в Лаврушинском переулке. После обеда – а может быть, ужина – накрывали к чаю. Анна Андреевна сидела на тахте, и рядом с ней Олечка Берггольц, она тогда была очаровательна, остра, весела, поминутно вскидывая льняное крыло волос, которое падало ей на глаза, рассказывала что-то смешное, и Анна Андреевна ей ласково улыбалась. Там же, на тахте, рядом с Олечкой уселся Тарасенков, он был еще в форме офицера Балтийского флота. Были и еще гости, но кто именно – не помню. Борис Леонидович то появлялся в комнате, то исчезал. Где-то там, в коридоре или в другой комнате, зазвонил телефон, и Борис Леонидович снял трубку. Потом он появился в дверях и, несколько смущаясь, стал объяснять, что это звонит Вертинский.

…Вертинскому кто-то сказал, он от кого-то услышал, словом, он знает, что здесь сейчас Ахматова… Это становится просто невыносимым, все всё знают, все всё слышат, что делается у тебя за стеной, за запертой дверью! Ты живешь, как под стеклянным колпаком, так невозможно больше, так немыслимо жить… Я не скрываю, что у меня Ахматова, я горжусь тем, что у меня Ахматова… Но зачем же об этом надо говорить… И при чем тут Вертинский? А может быть, Ахматова не хочет видеть Вертинского, и это надо будет ему объяснять… Он преклоняется перед Ахматовой, он просит, нет, он умоляет разрешить ему приехать и поцеловать руку Ахматовой…

Гости шумели, смеялись, говорили все разом, а Борис Леонидович терпеливо ждал у дверей.

– Ну, так как же быть, как же мы поступим, Анна Андреевна, пускать его или не пускать?

– Пускать, – сказала Анна Андреевна, – пускать, мы поглядим на него, это даже интересно.

– Но, может быть, кому-то это неприятно?.. Может быть, кто-то не хочет видеть Вертинского? Вы скажите, – говорил Борис Леонидович.

– Пускать, пускать! – отвечали все хором.

Перейти на страницу:

Все книги серии Литературные биографии

Похожие книги