И в декабре 1924 года, тоскуя во Вшенорах, заботясь о младенческих вещах еще не родившегося сына, прося Ольгу Елисеевну о платье, так как у нее единственное и она в него уже не влезает, огорчаясь Алиным французским, и «убивают чулки, которые с каким-то протестующим ожесточением штопаю (2 пары своих, 5 Алиных, – и все разлагаются!)…», пишет стихи – спасает душу, которая
И в этом же письме: «Мне нужен Пастернак – Борис – на несколько невечерних вечеров – и на всю вечность. Если это меня минует –
И жить бы я с ним все равно не сумела, – потому что слишком люблю…»
А может быть, главное в том, что
Любовь к Борису Леонидовичу, зародившаяся с первых писем, была пока погребена под суетой текущих дней, страстей и дел – теперь все поглощает, теперь все помыслы о нем, стремления к нему, стихи к нему и письма к нему, о нем…
14 февраля 1925 г.
Борис!
1-го февраля, в воскресенье, в полдень родился мой сын Георгий. Борисом он был девять месяцев в моем чреве и десять дней на свете, но желание С. (не требование) было назвать его Георгием – и я уступила. И после этого – облегчение.
Знаете, какое чувство во мне работало? Смута, некая неловкость: Вас, Любовь, вводить в семью, приручать дикого зверя – любовь, обезоруживать барса…
…Борисом он был, пока никто этого не знал. Сказав, приревновала к звуку.
Если бы я умерла, я бы Ваши письма и книги взяла с собой в огонь (в Праге есть крематорий) – уже было завещано Але – чтобы вместе сгореть – как в скитах! Я бы очень легко могла умереть, Борис, – все произошло так неожиданно: в последнем доме деревни, почти без врачебной помощи. Мальчик родился в глубоком обмороке – 20 минут откачивали. Если бы не воскресенье, не С. дома (все дни в Праге), не знакомый студент-медик – тоже все дни в Праге, – мальчик бы наверно погиб, а может быть, и я.
В самую секунду его рождения – на полу, возле кровати загорелся спирт, и он предстал во взрыве синего пламени. А на улице бушевала метель, Борис, снежный вихрь, с ног валило. Единственная метель за зиму и именно в
Когда я думаю о жизни с Вами, Борис, я всегда спрашиваю себя: как бы это было?
Я приучила свою душу жить за окнами, я на нее в окно всю жизнь глядела – о только на нее! – не допускала ее в дом, как не пускают, не берут в дом дворовую собаку или восхитительную птицу. Душу свою я сделала своим домом… но никогда дом – душой. Я в жизни своей отсутствую, меня
Борис, сделаем чудо.
Когда я думаю о своем смертном часе, я всегда думаю: кого? Чью руку! И – только твою! Я не хочу ни священников, ни поэтов, я хочу того, кто только для меня одной знает слова, из-за, через меня их узнал, нашел. Я хочу такой силы в телесном ощущении руки. Я хочу твоего слова, Борис, на ту жизнь.
Наши жизни похожи, я тоже люблю тех, с кем живу, но это – доля. Ты же – воля моя, та, пушкинская, взамен счастья (я вовсе не думаю, что была бы с тобой счастлива! Счастье?
Ты – мой вершинный брат, все остальное в моей жизни – аршинное…
И опять
Но когда весной 1926 года, той весною, когда, сунув в карман «кусок мглисто-слякотной, дымно-туманной ночной Праги», Борис Леонидович мечется по Москве и читает всем «Поэму Конца», рвется к Марине Ивановне и хочет все бросить, ехать к ней и пишет ей об этом, она
«Пастернак, ведь ноги
Борис Леонидович влюблен, он только недавно женился на Зинаиде Николаевне Нейгауз. И хотя по Москве передают как анекдот его слова, сказанные со свойственной ему растерянностью и удивлением перед свершившимся: «Вы понимаете, ведь я-то был влюблен в Нейгауза, а почему-то женился на его жене!..» – но он действительно любит Зинаиду Николаевну и не хочет ехать в Париж и тоскует в Париже без нее, и Марина Ивановна