И не имеет значения, что за годы его отсутствия у нее было столько увлечений! Она рвется к Сергею Яковлевичу, она живет мечтой о встрече с ним, и вот наконец она в Берлине, он не сумел приехать встретить ее, он задерживается в Праге, он опаздывает и… она уже увлечена! И оставляет нам в наследство берлинский цикл стихов.
Она не щадит мужское самолюбие Сергея Яковлевича, и все ее романы открыты для друзей, знакомых, и не только в стихах, но и в письмах она с полной откровенностью говорит о своих чувствах к тем – другим.
Но Сергея Яковлевича от себя не отпускает, когда он собирается уйти. Она уверяет его, себя, что без нее ему погибель, а может быть, она боится, что без него она сама не сможет жить… Быть может, ей все время надо жертвовать собой и быть несчастной?! Могло бы быть иначе, но, увы, я не свободна… Счастье не ее стезя. Счастье – «я никогда этого (для себя) не хотела…».
«Воздух, которым я дышу, – воздух трагедии…» И даже в мелочах, в быту, говоря о найме прислуги, безусловно, облегчившей бы ей жизнь, она пишет: «Прислуга, относительная свобода, я не вправе буду быть несчастной. Право на негодование – не этого ли я в жизни, в тайне, добивалась?..»
Быть несчастной, негодовать, разочаровываться, «всю жизнь напролет пролюбила не тех…» и всю жизнь прожила с Сергеем Яковлевичем и всюду возила с собой и хранила крохотную карточку в кожаной рамке, где он с саблей наголо стоит на горе с товарищем, должно быть, где-то там, на Дону; пожелтевшую, стертую фотографию, на которой уже ничего не разобрать…
Она отлично понимала, что он ей предан как никто, что он ее щадит, что он по-рыцарски, с достоинством все сносит, и если он не умел, не мог ее освободить от нужды, от необходимости все время думать о деньгах, о заработке – то был, быть может, все-таки опорой в чем-то очень важном, очень нужном ей, как и она ему… Что держало их друг подле друга? Дети? Чувство долга, которое было столь сильно развито в них обоих? Любовь? Привычка? Или такая одинокость в этом мире и ее и его… Кто знает! Не нам судить чужую жизнь, когда и в своей-то мы не очень можем разобраться…
И вот ноябрь 1924 года. Отшумели бурные увлечения Марины Ивановны: «Живу домашней жизнью, той, что люблю и ненавижу, – нечто среднее между колыбелью и гробом, а я никогда не была ни младенцем, ни мертвецом! – Уютно – Связала два шарфа: один седой, зимний, со снеговой каймой, другой зеленый – 30-х годов – только (недостает?) цилиндра и рукописи безнадежной драмы под развевающейся полой плаща – оба пошли Сереже, и он, в трагическом тупике выбора, не носит ни одного…»
И письмо Сергея Яковлевича того же времени: «А у нас все то же и все те же… Только лес вокруг из зеленого сделался рыжим, а из рыжего черным, и земля одеревенела и кое-где покрылась снегом. И по утрам в комнате пар и мороз, а по вечерам со стен ручьи. Марина больше не тянет меня и своих редких гостей за вшенорские горизонты, а сидит за своим столом, накрывшись всеми своими шалями, и либо вяжет (безумие продолжается), либо пишет…
В соседней комнате хрипит примус, скрипит Маринино перо, а еще дальше, за дверью, хозяйка воет чешскую песенку…»
Марина Ивановна полна заботы о Сергее Яковлевиче. Она живет его интересами, хлопотами по дому, ждет сына, занимается с Алей, играет роль «Евы – хозяйки дома», столь ей ненавистную и непривычную, еще усугубляемую тяжестью деревенского быта и нищетой, играет неохотно и недолго, и Психея в ней вот-вот взбунтуется… И в письме к Черновой-Колбасиной от 26 ноября 1924 года, где она пишет о Родзевиче: «Постояли – разошлись… Как все просто, если бы заранее знать!»
«Со мною
Дорогая Ольга Елисеевна, найдите мне оказию в Москву к нему, – верную! Если не скорую – то верную…
…словом, мне нужно ему написать. (Не писала с июня, и на последнее письмо – о своем будущем Борисе – ответа не получила, хочу
Но и еще в разгар романа с Родзевичем она пишет Бахраху, это еще год назад, еще в октябре 1923-го: «Борис Пастернак для меня – святыня, это вся моя надежда, то небо