По свидетельству Ипполитова-Иванова, все дальнейшее — чистая случайность: в вагоне поезда из Петрограда в Москву композитор «неосторожно сорвал на лице маленький фурункул, куда, очевидно, попала инфекция». В изложении Гунста последняя болезнь Скрябина — это нечто роковое, почти предопределение:
«Вернувшись в субботу 4-го апреля из Петрограда в Москву, А. Н. вскоре же заметил, что у него на том же самом месте верхней губы образовался небольшой прыщик. Обстоятельство это начало его несколько волновать, так как ему 14-го апреля предстояло довольно большое концертное турне по Волге и он боялся, что прыщик этот, могущий превратиться вновь в фурункул, заставит его отложить на долгое время поездку».
Три дня по возвращении из Петрограда — все, что осталось ему прожить спокойно после одного из самых блестящих концертов. Не о них ли вспомнит Елена Фабиановна Гнесина?
«За несколько дней до своего рокового конца Скрябин был у нас; А. Н. Савин спросил его: «Как подвигается ваша «Мистерия»?» — на что Скрябин ответил: «Она вся у меня в голове… осталась только неприятная работа — записать ее!» Через неделю после этого разговора Скрябин скончался».
Еше 6 апреля, в понедельник, его видели бодрым, готовым к будущим выступлениям и работе. Днем позвонил Евгений Гунст, приглашая на партию в шахматы, которые Скрябин всегда любил. Он ответил: придет, если не помешает намеченный деловой разговор. После перешли, как всегда, на разговор о «Предварительном действе»: Скрябин уже предвкушал окончание. «До свидания, до вечера. Всего хорошего» — эти слова композитора Гунст вспомнит потом с щемящей тоской.
Вечером Скрябин не пришел. На следующий день друзья узнали по телефону, что Александр Николаевич болен.
Первые признаки — фурункул на верхней губе — не предвещали ничего особенного. Год назад в Лондоне было то же самое, все обошлось. Друзья привыкли к чрезмерной мнительности композитора и никак не могли подумать, что это была не «мнительность», но предчувствие. Но на этот раз и сам композитор поначалу был спокоен. Его тревожил лишь срыв запланированных концертов. 7 апреля Скрябин, вопреки недомоганию, смог даже записать две музыкальные мысли на обороте полученного письма. Но скоро ему стало худо. Фурункул превратился в карбункул, температура подскочила выше сорока градусов.
Тревога вошла в дом композитора и скоро обернулась отчаянием. Друзья толпились в гостиной. Пришли почти все из ближайшего окружения: Вячеслав Иванов с женой, Подгаецкий, княгиня Гагарина, Лермонтова. Доктор Богородский сокрушенно рассказывал каждому вновь прибывшему о болезни Александра Николаевича. Татьяна Федоровна поражала присутствием духа, только трагическая складка на строгом ее лице обозначилась еще резче. Тетушка Скрябина, Любовь Александровна, страдала от беспокойства, подходила то к одной группе, то к другой, останавливалась в нерешительности, прислушивалась к разговорам. В дом спешили все новые и новые посетители. Те, кто дежурил у кровати больного, запомнили, с какой отрадой композитор узнавал о каждом пришедшем навестить его; «Как тепло от этих проявлений любви. Я чувствую эти волны, радуюсь им…»
В тот день Скрябин — через боль — еще находил силы шутить. Друзьям говорил сквозь повязку, закрывавшую нижнюю часть лица:
— Видите, как оскандалился.
Но состояние ухудшалось с каждым часом. Доктор Богородский вместе с появившимся доктором Щелканом торопил на консилиум профессора И. К. Спижарного. Врачи сошлись на том, что опухоль нужно резать. Скрябин, уже предполагавший такой исход, сокрушался: ему, ценившему внешнее изящество, возможные шрамы на лице казались чем-то крайне противоестественным. Но и после операции температура не спадала. Богородский уже нервничал, подозревая самое серьезное. На следующий день на квартире Скрябиных появился профессор Мартынов. Ему положение виделось крайне серьезным, но все же не безнадежным. И действительно, к утру 13-го опухоль спала, больной почувствовал себя лучше. Он лежал перебинтованный, один глаз был прикрыт повязкой. Композитора снова посетило воодушевление.
— Ну вот я и воскресаю! — вспомнил Сабанеев живой возглас Скрябина. Слова, за которыми полилась чуть ли не проповедь о необходимости страданий.
Сверяя дальнейшие «показания» мемуаристов — лишний раз убеждаешься, сколь капризна человеческая память. Одни и те же фразы композитора, внешне похожие, звучат столь разноречиво, что их не всегда можно свести к одному и тому же смыслу.
— Вот эти дни какие страдания были, — говорил Скрябин у «позитивиста» Сабанеева, — самое ужасное это
— Я ведь и не представлял себе подобного страдания, — произносит Скрябин в воспоминаниях сердобольного, верующего доктора Богородского. — Я даже рад, что испытал и узнал его. Само по себе страдание является всегда искуплением чего-то, но преодоление его позволяет нам вкусить сладость страдания, делает его прекрасным.