Стоит только переместить этот портрет из концертного зала в кабинет Сергея Александровича и посадить рядом с Татьяной Федоровной, Натальей Константиновной и всеми, кто был на званом обеде у Кусевицкрго, чтобы увидеть скрябинское молчание не как поступок обиженного ребенка, но как поведение измученного резко пришедшей известностью и обострившимся «непризнанием» его семьи человека. Кусевицкий витийствовал, Татьяна Федоровна угодливо кивала головой. Скрябин сидел осунувшийся, изможденный, ко всему безразличный, и весь вид его говорил все то же: «Ах. Ну, все равно. Оставьте!»
Там, выходя из концерта, привыкнув и к «осуждениям», и к внезапной славе, он двигался под руку с Татьяной Федоровной «с гордо поднятой головой, медленной величественной походкой», «не удостоивая взглядом никого из стоящих вокруг», слыша восторженно-испуганный шепот со всех сторон: «Скрябин! Скрябин!» Здесь он сидел, также глядя мимо всего происходящего и уже не стараясь держать голову гордо.
Творческая усталость скажется и в другой «неудачной встрече» — с юным начинающим музыкантом Борисом Пастернаком, когда мальчика приведут к Скрябину «на прослушивание».
Неизменный скрябинский самовар, чай, пот, который катился со лба и то и дело стирался платком. Потом — кабинет, рояль, три исполненные вещи. Скрябин внимательно слушал. «Следуя постепенности исполнения, он сперва поднял голову, потом — брови, наконец, весь расцветши, поднялся и сам и, сопровождая изменения мелодии неуловимыми изменениями улыбки, поплыл ко мне по ее ритмической перспективе. Все это ему нравилось. Я поспешил кончить. Он сразу пустился уверять меня, что о музыкальных способностях говорить нелепо, когда налицо несравненно большее, и мне в музыке дано сказать свое слово».
Композитор хвалит и не чувствует смятения юной души: маленький Пастернак терзается отсутствием абсолютного слуха и за такой мелочью готов видеть трагедию.
«Больше всего на свете я любил музыку, больше всех в ней — Скрябина» — прозаическое признание Бориса Пастернака. В стихах — о том же, но еще откровеннее и еще точнее: «Куда мне бежать от моего божества!» Скоро Пастернак и «сбежит» от музыки в философию (к ней его тоже подтолкнет Скрябин), оттуда — в поэзию…[127]
Два месяца на родине. И сколько всего произошло! По экстатичности, взвинченности мыслей и чувств лишь один великий русский художник стоит рядом со Скрябиным — Федор Михайлович Достоевский. Он тоже тяготел к изображению мгновений, в которые вмещается огромное количество времени, наделяя этим экстатическим ощущением мира и многих своих героев. «Время не будет, потому что не надо!» — выпаливает свое главное чаяние о «последней черте» Кириллов в «Бесах». Мистерия будет длиться семь дней и семь ночей, и за это время мы проживем миллионы лет! — вторит ему Скрябин. В России он пробыл два месяца, но словно прожил несколько лет. Он уезжал уставшим, измученным — и воодушевленным.
Последний концерт в России Скрябин дал 15 марта в Петербурге. На следующий день он с Татьяной Федоровной уехал за границу, увозя массу впечатлений и воспоминаний. Он помнил восторги и шиканья, помнил овации на последнем концерте. Знал, что в его отсутствие Татьяне Федоровне пришлось принять депутацию с просьбой еще об одном концерте в России. Родина ждала его возвращения. И все же он не должен был появиться «просто так». Он должен был приехать с новым детищем, таким, какого еще не знала история музыки.
Есть одна общая черта в различных критических отзывах на завоевательное «шествие» его произведений по двум столицам. Каждый из рецензентов пытался разобраться в «не всегда понятной» композиции — и прибегал к сравнениям. Часто совсем не «музыкальным».
«…в самом конце пьесы является ясная тема, исполняемая с колоссальной силой удвоенным оркестром, являющаяся, как луч яркого света после предшествовавшего хаоса…» — произнесет ошеломленный услышанной «какофонией» Виктор Вальтер.
«Этот Скрябин — какой-то вызов условному благозвучию, всяким тесным формам. Переливчатая многозвучная призма, которая не останавливается на одной краске, а перебирает все…» — восклицает восхищенный Коптяев. Он же в другой раз прибавит: «Какая-то колоссальная фабрика духа с настоящими доменными печами вдохновения, выбрасывающими божественный огонь, который вздымается к небу и набрасывает на все красные тоны. Именно — яркие. Музыка Скрябина ассоциируется у меня с цветами: красный, оранжевый…»
Григорий Прокофьев тоже «склонится» к похожим сравнениям. Он объясняет, почему только медленные темпы музыки Скрябина доходят до слушателя, почему «быстрый» Скрябин (особенно 5-я соната) воспринимается как некое утомительное однообразие: