К откровению поэта и к Слову Божию, явленному в Священном Писании, Трубецкой прибавит свое пояснение. Тот, кто способен видеть вокруг только Гераклитово «все течет», только «потоп», только всеобщую изменчивость, пребывает в нескончаемом мраке. Но для религиозного сознания радуга сродни откровению, в ней видится символ надежды, «мост» между миром земным и небесным.
«Это — не слияние небесного и земного, — продолжает Трубецкой, — а органическое их соединение: проникая в текучую влагу, солнечный свет не уносится ее движением; наоборот, он приобщает это движение к покою небесных сфер, изображая в льющемся на землю потоке твердое начертание воздушной арки; в безостановочном течении бесформенных водных масс радуга воспроизводит неподвижную форму небесного свода. Единство недвижимого солнечного луча сохраняется в многообразии его преломлений, в игре искрящихся и как бы движущихся тонов и переливов. Неудивительно, что для религиозного сознания радуга остается единственным в своем роде знамением завета между небом и землею. В книгах Ветхого и Нового Завета она выражает мысль о грядущем преображении вселенной, об осуществлении единой божественной жизни в многообразии ее форм и о приобщении ее движения к недвижимому вечному покою».
Свет неизбежен там, где необходимо выразить
Прибыв в Брюссель, Скрябин сразу же пишет письмецо бабушке и тете («Крепко от всей души целую вас, дорогие… с самым горячим чувством вспоминаем вас, мои любимые…»), Татьяна Федоровна — Неменовой («Много, много у нас воспоминаний о Москве и России вообще и почти все хорошие»). Если не считать краткосрочной поездки в Париж для встречи с Кусевицким, в Брюсселе Скрябин пробыл до самого отъезда в Москву. Лето было холодное и дождливое. Маленьким утешением был крошечный садик, в который можно было выйти после напряженной работы.
Доходили ли до композитора новые отзывы из России, где Скрябина называли и «мастером оркестровых произведений большого калибра», и «выдающимся фортепианным миниатюристом»? Знал ли он, что и пианистическое его мастерство оценивали исключительно высоко: «Вряд ли кому из пианистов удастся дать столько энергии и подъема в драматических местах и столько поэзии в разных andante»… Его музыка жила уже собственной жизнью. Она звучала в Европе, она исполнялась в России.
В Москве Первой симфонией великолепно продирижировал Рахманинов. Эту скрябинскую вещь Сергей Васильевич ценил особенно. В Петербурге, в Москве, в Берлине, в Лондоне будут звучать Первая и Третья симфонии, ранние фортепианные пьесы и те вещи, которые уже было принято называть «средним периодом творчества». Не могла не порадовать и Глинкинская премия за 5-ю сонату. Отовсюду — из Германии, России, Лондона — шли запросы: нужны были биографические сведения, фотографии, просили разрешение напечатать «для иллюстрации» ноты какой-нибудь небольшой фортепианной вещи.
Исполнялась и «Поэма экстаза»: прозвучала еще раз в России, затем — в Германии. Дирижер Хессин зазывал Скрябина в Берлин, на репетиции. Соблазн представить свое любимое детище достойно был велик, но Александр Николаевич постарался мягко отказаться: «Я с громадным удовольствием приехал бы туда на несколько дней, если бы срочная работа (поэма для оркестра с фортепиано) не приковывала меня к рабочему столу еще по крайней мере недели на три».
Эти недели, как всегда, неимоверно растянутся, но теперь композитор был движим не одним стремлением к совершенству. По замыслу, «Прометей» должен был заговорить со слушателем и совершенно новым гармоническим языком, и языком света, который надо было также «сочинить».
Что-то медленно менялось и в обычной жизни. Приятно было получить письмецо от Танеева: пусть он не принял «Поэмы экстаза», но как трогательно простился в Москве! Вслед за письмом пришел и подарок. Учитель слал своему ученику один из главных теоретических трудов своей жизни, только что вышедший в издательстве Юргенсона «Подвижной контрапункт строгого письма», книгу, которую со времени ее появления уже не мог обойти своим вниманием ни один полифонист.
Захотели возобновить отношения и Монигетти. На первую весточку от Ольги Ивановны Скрябин ответил. Следующее июньское письмо он вряд ли мог читать без волнения:
«Дорогой Скрябочка!