— И на меня... И на меня... И на меня! — ободренные смелостью Софрона загудели люди.
— Сколько уж тех лишних полчарок содрал, собака, — тихо произнес кто-то за спиной Софрона. — Молчим, так он дерет. Сколько еще молчать будем? Не давайся ему, Софрон!
Софрон не узнал голоса, но не стал оглядываться. Чутьем он понял, что все за столом чего-то ждут от него, надеются на него...
Теперь он не скажет, что ему нет дела до них. Они так же обойдены судьбой, как и он, их горе — его горе, их гнев — его гнев. Но сейчас он выпьет еще полчарки, огненная жидкость разъест его гнев. Вместо пламени его душу захлестнет какая-то копоть, мгла. Вспомнилась просьба Гришки «сердиться на пана трезвым». Хорошо, дети, не станет он пить, не станет панам на зло!
Софрон поставил чарку, нагнулся, поднял книгу.
— Глуп ты, шинкарь, что книгу не взял. Грамота — она от бога. Что в книге, то глас божий. Гляди же, что тут про твою чарку сказано.
Он стал торопливо перелистывать книгу, не нашел нужного места, а прочел другое, схожее:
Софрон читал громко, не для шинкаря, а для своих товарищей. Он захлопнул книгу.
— Не отдам. Не достоин ты ее касаться... А долгу запиши одну чарку.
— Две!
— Одну, — с угрозой повторил Софрон. — Лихварь ты! Вместе с паном людей жрешь.
Обычно Софрон был молчалив. Выпивал свою водку и уходил. Но сейчас он не мог уйти. Его ненависть ко всем черным силам, раздавившим его жизнь, сбилась в нем нынче в плотный ком горечи и злобы, который он должен наконец выплеснуть из себя.
— А знаешь, что этот мудрый человек писал, когда русские войска взяли Полоцк? — кричит он исступленно в лицо опешившему шинкарю. — Он радовался, благодарил восточного царя и призывал его идти дальше, до последней грани русской земли...
Хмель быстро прошел. Софрон был теперь вполне трезв, вполне осознанно он, обернувшись к односельчанам, запел песню, неизвестно кем сочиненную и где записанную, которую, однако, знали в каждом доме: про злого и бесчестного пана, про Русь, сильную своим единством, про кару, которая ждет всех панов на земле...
Вот когда он наконец почувствовал в себе настоящую, «трезвую» злость. Забыв о возможных последствиях, не в состоянии думать о чем-либо ином, пока не выскажет всего, чем он сейчас переполнен, он кричит:
— Бог создал человека, а сатана создал шинкаря!
— Не богохульствуй, — заметил кто-то, — батюшка узнает.
— Наш поп заодно с шинкарем. Чхать на обоих!.. Ты в церковь ходишь? — неожиданно обернулся он к шинкарю.
— Хожу.
— Так чего же нам в такой церкви делать, братья, где этот вурдалак богу молится за то, чтобы сподручнее было нас опаивать да обдирать? И в церкви, выходит, что в шинку, — обман. Богу каждый дома молись — скорей дойдет.
Шинкарь неторопливо достал из-под стойки длинную палку, которой выпроваживал из шинка засидевшихся посетителей, удобно оперся о нее, как о посох. Пан Ян останется доволен, когда шинкарь подробно перескажет ему все, что тут происходило. Берегись, Софрон! Не то ты место выбрал для своих речей!..
Но Софрон уже не глядел на шинкаря и не мог видеть злобной усмешки, блуждавшей у него на губах. Пропади все пропадом! Не к чему больше остерегаться, тем более, что взгляды присутствующих требуют: «Говори!»
— И на барщину обманом влекут нас, — продолжал Софрон. — В поте лица хлеб свой добывать, это означает: на своей земле каждый трудись.
— А у кого ее нет?
— У каждого она есть, ибо на каждую новую душу на земле бог земли добавляет... Вот слушайте. Сколько злотых стоит четверть уволоки? А мой каждодневный труд на барина сколько пеньязей стоит? Да таких дней в году 250. Да сгоны, да гвалты. Да дети наши на пана работают. Вот и выходит, что не мы пану, а он нам уже много должен, давно каждый из нас выкупил свой надел у помещика.
— Эй ты, — прервал его шинкарь. — Пей скорей и уходи!
— На панщину гонишь? Обождет пан, с голоду не умрет. — И Софрон, подняв свою чарку, вдруг выплеснул водку шинкарю в лицо.
Шинкарь взмахнул палкой. Удар был силен. Палка сломалась. Правда, и Софрон не устоял — странно захрипел, упал и задергал руками и ногами.
В этот-то момент в шинок вошла Евдокия. Она догадалась, куда исчез отец, и пришла увести его отсюда, как не раз уже уводила. Она переступила порог и остановилась, пораженная внезапной тишиной в шинке, откуда еще мгновение перед тем на улицу рвались крики и шум.
Группа людей, которая сбилась у самой стойки, расступилась, и Евдокия увидела отца, лежащего на полу. Подбежала. Он не отозвался на ее вопль, не почувствовал дрожи ее похолодевших рук и жара ее слез, не открыл глаза. Из носу его тонкой струйкой сочилась кровь.
— Не тормоши отца, — подсказал кто-то, — может, отойдет.
— Водицей бы полить...
— Дыму кизячного понюхать...
— На воздух вынести надо...
Люди нагнулись над Софроном, подняли его, осторожно понесли.