Среди низкорослых трехэтажек не воет дурная погода, и они могут идти небыстро, а разговаривать – тихо. Возможно, это последний раз – когда они наедине. Солнце незаметно тянется к закату. Рано или поздно они куда-нибудь дойдут.
– Гриш, а ты… давно знаешь, что с тобой будет?
– Конечно. С института. Нам на присяге всем наши законы выдали. – Она отвечает без запинки, готовая к любому допросу. – Особо никто не вчитывается, но я-то прилежная, все вызубрила…
– Ты же знаешь, что последние лет двадцать зачисток не было? – несмело делится Ильяна своими знаниями, полученными из прореженных архивов, клочками геноцида – уничтожения хортов, – которые она выискивала, чтобы найти способ Гришу уберечь.
– Каких зачисток? – Грише неприятно ассоциировать свой исход с убийством или насильственной смертью, но Ильяна намеренно толкает подругу в эту неприятную правду. Будь истина лужей, они бы катались в ней кубарем обе, и Илля измазала бы Гришу намеренно, нещадно, каждый чистый участок окуная повторно, пока до той не дойдет весь ужас ее оставшейся жизни.
Ильяна нервно поправляет свои серебристые светлые пряди, возвращает их под капюшон толстовки. Она считала своего отца уникальным – словно он провернул какую-то особенную аферу, чтобы остаться в живых. Но все выходит проще простого! Он лишь подобрал ее с улицы и объявил своей дочерью, найдя того, кто где-то и как-то поставил нужную печать – за банку тушенки. Потом, конечно, Вэл подзаработал деньжат и поменял документы, переобувшись в туфли помоднее, контрабандные. А дальше уж – беззаботное богатое детство на перине из Лавровых роз. Никаких проблем, никаких преследований. Был хорт – и не стало, но совсем не в том смысле, который предписывает закон. Вместо смирения, в свои тридцать пять Ильянин отец нашел способ всех обмануть.
Грише хочется, чтобы Ильяна продолжала и замолчала – одновременно. Она не строит из себя глупую, но и умнеть почему-то не готова. Ильяна переживает ту стадию, в которой правильность Рыковой уже не набивает оскомину. Теперь главенствует чувство, от которого обеим будет тошно: жалость. Гришу, как собаку, побитую на улице, – жалко. И Ильяну – как загнанную рычанием в подвал кошку – жальче прежнего. Они останавливаются и переглядываются напоследок.
– Все избегают смерти, Гриш. Все от нее – а ты к ней.
– Я не боюсь.
– Не в страхе дело. – Ильяна сочувственно качает головой. – Ты думаешь, что уже никому не нужна и нигде не пригодишься. Но и без детей, и без работы – пока ты живая, то можешь кому-то помогать. Почему ты не хочешь бороться?
– Не умею, – ответ у Гриши находится сразу же. – Ты все говоришь мне о важности, говоришь о смысле жизни, а у тебя какой? Ради чего ты все это затеваешь?
– Ради нашей свободы (улыбка ее становится благоговейной), твоей, моей и всех остальных. Чтобы мы могли жить дальше – в красивом, свободном городе. Мы возделаем степи кругом, и у нас будет много хлеба. Мы обучим своим ремеслам будущее поколение. Мы снова полетим в космос, Гриша, как ты этого не понимаешь?
Идея фикс Ильяны о том, что «Славгород будет свободным», а «гибриды будут равны» кажется Грише диковатой. Но дикие и они сами, половину взявшие от животных, половину от людей. И дикость эта горит перед Ильяной, горит путеводной звездой.
– Мы пришли, – неловко произносит Гриша, кивая на обшарпанный Петин подъезд. Нет, не Петин – это ничейный подъезд, потому что населяют его не души чьи-то, а рабочие оболочки. Винты, шурупы, дубинки, берцы. Вещи.
– Нас уже, наверное, обыскались.
Обе знают, что их ждет. И обе готовы бороться. Славгород повел их кругом за нос, и откуда убегали, туда и пришли – деваться им некуда. Ильяна напоследок сжимает Гришину руку и шепчет: «Я верю в твою силу». Гриша кивает, и когда их прикосновение размыкается, ладони сами собой сжимаются в кулаки.
Петиной общажной коробки недостаточно, чтобы целая опергруппа смогла развернуться в ней для перехвата. Его лицо быстро опухает от удара, нанесенного под правильным углом: на капитана зла не держит, ни на кого не глядит – ему самому сейчас плохо. Озеро дает воду на питье и лечение, навы дают бренное тело на растерзание, чтобы очиститься душой. Один из чужаков оскверняет Петин алтарь – опрокидывает капли священной воды на пол из медного блюдца и гасит отупевшими постукиваниями по столу «какие-то вонючие» травы, прижимая носовой платок рукой к своему кривому рту. Шалфей рассыпается пеплом, и Петя отворачивается, про себя принимаясь за молитву. Он вернулся к Топи опосредованно, не спускался к озеру, но, с тех пор как даже в водопроводной воде милостивый Бог его уберег, как не благодарить? За что еще ему цепляться?
Это обыск, они не скрывают. Подозревают, пришли по особому распоряжению, говорят. Капитан что-то рычит, его затыкают – не лезь, мол.
– Что-то вовремя вы приехали, – подозрительный медведь не унимается, – у нас тишь да гладь обыкновенно. А тут вы под самый что ни на есть беспредел…