Он ничем больше не мог помочь Гэвину — как друг. Он ничего не мог сделать с этим походом — как капитан. Но певцом-то он оставался, и как певец он был — сам Йиррин, сын Ранзи, а не имовалгтан на чужом корабле, пересевший в первый круг на советах всего два месяца назад. И как певец он сделал все, что мог, — вставил в эту гинхьоту две нужные строчки…
И все-таки — честно говоря — он сам удивился тому, что происходило, пока он пел,
Он пел, а в это время к костру, заслышав звук струн, подваливал люд с других сторон; некоторые, постояв, потом бежали к своим, если там остался приятель, — мол, пойдем, послушай — не пожалеешь. Когда Йиррин закончил, его попросили повторить, чтоб запомнить слова получше и чтобы услышали те, кто только что подошел.
— Повторить? — спросил Йиррин.
— Отчего бы нет, — сказал Гэвин.
Гинхьота — не «воодушевление дружины». Если ее нужно повторять — это в похвалу, а не в укор. Йиррин сказал ее еще раз. Потом еще раз. К тому времени не было корабля из тех, что стояли тогда на Кажвеле, от которого не оказалось бы вокруг этого костра самое малое с десяток человек. Йиррин редко врал, а в стихах не врал никогда — в его гинхьоте были честно перечислены все победы и все потери. Но никогда раньше он, как и Гэвин, не был в Походе-с-Неудачей и не знал, что в том, чтобы упрямо пройти его до самого конца, требуется, может быть, больше достоинства, чем втаком походе, где не приходится надрываться, удирая от тайфунов, и драться с патрулями. Он был северянин, такой же, как все, — он этого не понимал. Но слова, которые он подобрал для своей гинхьоты, это понимали. И впервые победы и потери, отлично известные всем и так, заставили людей уважать себя. А людям нужно самоуважение.
Оказывается, они не только цапались между собою на стоянках и грызлись в совете. Оказывается, они не только дошли до раскола на Силтайн-Гате, помнили старые обиды и наживали новые. Если бы даже они захотели теперь сделать, чтоб было иначе, — все равно ночи и ветры совместного плавания объединяли их, — гинхьота-то была обо всех. И это она значила тоже. Но тут уж был четвертый ее смысл, и его вовсе не замечали ни певец, ни его слушатели, а заметила только людская память много времени спустя.
И единственный был у того костра человек, который ничего не расслышал, — Гэвин. Его душа была занята тем, что пыталась понять, что подарил бы Йиррину за такую песню Гэвин-с-Доброй-Удачей. То есть ему-то казалось, что он слушает. Но мало ли что человеку кажется. На самом-то деле он даже не замечал, что Гэвин-с-Доброй-Удачей никогда о таких вещах не задумывался — дарил, что под руку попадется, только и всего.
Сказано: на четвертой варке брага киснет. Поэтому повторить в четвертый раз Йиррина никто не попросил, хотя (честно говоря) с охотой бы послушали. Костровой уГэвина был хороший — он всегда гордился тем, что у него лучшие в округе мастера. Поэтому даже на мокрой Кажвеле костер горел ровно, не слишком дымил и не забивал голос певца, а словно пел, повторяя за ним, и столб света стоял так, как будто кроме этого костра, и котла над ним, и людей, сидящих вокруг, и людей за ними, стоящих вокруг, ничего больше нет на свете.
сказал Гэвин словами старой песни, -
— А моим ответным даром тебе будет, Йиррин, сын Ранзи, не золото и не серебро, а та вещь, которой добывают и серебро, и золото.
«Меч», — подумали люди. Но Гэвин продолжал: