Мы посидели с Нинкой в ее дворе на той скамейке, откуда открывалась железная дорога. Вдали, в темноте, проплывали зеленые и красные огни.
— Поехали в Москву? — спросила Нинка.
— Когда-нибудь поедем.
Стало свежо, и Нинка подвинулась к моему плечу. Мы сидели молча. Огни железной дороги звали Нинку.
В этот вечер, у самых дверей, прислушавшись к тишине и темноте в комнате за мастерской отца, Нинка вдруг вскинула руки, обняла меня, и я в первый раз поцеловал ее в губы и в белые зубы, светившиеся в темноте.
— Не надо!.. Ну зачем ты!.. Как тебе не стыдно!..
Но мне не было стыдно.
Так началась полоса романтической дружбы. Длинное лето миновало в ее свете — лето на высоких днепровских холмах.
Мы прочли тогда множество стихов, и среди них Блока, которые навсегда для меня соединились с этим временем и с Нинкой.
Стихи Блока были величайшим открытием. В них для меня в ранней молодости музыка побеждала мысль. Потом лирическая мысль слилась с музыкой.
Блок так полно выразил свою душевную жизнь, необыкновенно сложную, жизнь человека высокой культуры во всем и, вероятно, прежде всего в энергии и глубине душевного строя.
Лирика Блока — поэтическая летопись душевного мира. И вместе с тем она вечный учитель чуткости, нежности, страсти, любви, хотя люди, среди которых она родилась, нам далеки, она — величайший двигатель душевной жизни, на поридает чувствам и мыслям ту глубину и богатство, которые каждому из нас, без Блока, пришлось бы добывать и раскапывать многие годы.
Пессимизм, горечь, опустошенность души в некоторых его стихах похожи на противоядие. Кровь осваивает его.
Опыт чужих душевных мук, как и опыт чужого счастья, в равной мере необходим.
Блок перестрадал то, что благодаря его стихам человек может избежать. Мы учились у него чувствовать, как дети учатся ходить.
И тебе перестал быть страшным и Вертинский, и Северянин, и все то мещанское и пошлое, с привкусом теплоты и сентиментальности, что вдруг нахлынуло к нам. Все эти вертинские песенки были опасны только для тех, кто не знал Блока и у кого в крови не оказалось противоядия. Человек, переживший поэзию Блока, разрывает хотя бы одно кольцо цепи, связывающей с мещанством. И как много у нас было потерь в незримой, но нелегкой войне, ведущейся и сейчас, и конца которой, вероятно, и быть не может, потому что мещанство вечно, как вечна культура, как вечна сложность человеческой души, как вечны свет мысли и свет чувства, — ведь есть темные мысли и темные чувства.
Война культуры с мещанством — это вечная война, как война тепла с холодом. Даже при коммунизме, вероятно, будет свое мещанство, потому что всегда кто-то идет впереди и кто-то едет в обозе. И у коммунизма, вероятно, найдется свой обоз и найдутся мишени для публицистов.
Мы читали стихи Блока на днепровских холмах:
Не было вина и тем более его радостей, не было падшей девы. Всего этого не было, но когда я читал:
музыка стиха, загадочная, темная для нас, темная и поэтическая, покоряла и открывала нам страсти, которых мы не знали. Но не было перстня. Кто носил в то время перстни? Их носили буржуи. Это словечко тогда говорили очень часто. Перстни были ни к чему на кофейных от загара пальцах Нинки.
— Поклянись! — сказала Нинка. — Мне нужна старинная верность. В такую жару столько снега в стихах. Разве все это наше пройдет, как снег?
— Нет. Откуда у тебя эти мысли? Никогда оно не пройдет…
— Удивительно хорошо, Саша. Я тоже уйду из дому. Когда у человека нет синего плаща, он заворачивается в старое пальто. А сырая ночь — как раз по мне… Знаешь, я открыла, что стихи поют. Эти стихи поют. В них живет голос твоего Блока. Но они слишком грустные. Когда жизнь не очень легкая, мне ни к чему много грустных стихов.
…Однажды мы сбежали с холма вниз к Днепру, и Нинка кричала:
Денег не было, но старик матрос на лодочной пристани, которому я иногда помогал швартовать лодки, верил на слово.
Нас быстро несло по залитой вечерним солнцем кроваво-рыжей воде.