— Скажи, последний заяц, почему по лестнице лазаешь? Хочешь свалиться? Ну, положим, кто же хочет. Конечно, не хочешь. Может быть, любишь искусство? Слышите, товарищи, он любит искусство. А знаешь ли, что такое искусство? Видите, товарищи зайцы, он не знает, что такое искусство, но любит! И я, между нами, тоже не очень знаю, но тоже люблю. А папа твой где? В лесу? И не приезжает? А мамаши тоже нет? А папа твой не с бандой? Нет? Тогда получишь контрамарку. Иди, молодой товарищ, смотри революционное искусство, только не лазай по этой чертовой лестнице… Кто тут еще?
В углу сидел мальчик с ноготок в порванной рубашке, босой, патлатый, весь в веснушках, и огромными голубыми глазами рассматривал кабинет.
— Ты тоже по этой лестнице? Упадешь и, думаешь, встанешь? Неправильно думаешь.
Мальчик усмехнулся и гордо пожал узкими, как у девочки, плечами.
— Любишь искусство? Он тоже любит искусство. А что ты сегодня обедал?.. Ничего не обедал. Мать, говоришь, пошла в деревню за хлебом…
Д’Артаньян что-то написал на клочке бумаги карандашом.
— Вот тебе записка в буфет, покушай, молодой товарищ, и посмотри революционный спектакль… Напишите всем зайцам контрамарки.
На галерке я нашел Нинку, она бросилась ко мне такая веселая, лицо ее горело.
— А я думала, что тебя в милицию.
Нинка в первый раз была в театре.
Может быть, это был плохой спектакль, или, лучше сказать, очень необычный. Вероятно, плохой — совсем не то слово.
Вместо декораций зрителю, еще недавно смотревшему «Дядю Ваню» Чехова и «Синюю птицу» Метерлинка, предлагали голый кирпичный брандмауэр сцены, условные площадки, резкий свет, актеров, говоривших ораторским языком. Они создавали революционные символы, в которых отчасти отражались влияния литературы символической, не имевшей, казалось бы, ничего общего с революцией. Все это было так удивительно и непонятно, странно, так загадочно и ни на что не похоже, что для нас сливалось с революционным временем, жило его ритмом.
Мы вышли из театра растерянные. Я любил старый театр. Мне казалось, что актер, играя, передает жизнь. Здесь ее не было. Быть может, я ее не видел, не мог понять?
Но ведь это — «Земля дыбом», и в ней частица великой революционной страсти к низвержению старого, чем полнился наш мир.
— Это здорово, — сказал я себе с тем большей настойчивостью, чем меньше мои чувства готовы были подкрепить мое утверждение. Я как бы подавлял собственные чувства, не хотевшие мириться где-то в самой глубине с декларативным искусством.
Я шагал рядом с Нинкой по вечернему городу, восхищался спектаклем и вместе с тем испытывал смущение, словно я предавал искусство, которое совсем недавно научился понимать и любить.
Нинка была непосредственна. Ее привели в восторг и зал, и освещение, и люстры, и бра, и жар электричества, и дыхание театра, смешанное с тревожным прохладным воздухом сцены, откуда летел к нам свежий ветер. Спектакль шел без занавеса, и Нинка не увидела в тот вечер голубого чуда, отделяющего вымысел от жизни.
— Почему «Земля дыбом»? — спросила Нинка. — Революция для того, чтобы ничего на земле не было дыбом, а все как надо.
— Нет, — сказал я упрямо, — все старое надо сломать. Неужели ты не понимаешь?
Мы едва не поссорились.
Мы вышли из театра, в котором все еще дышало прошлым: и свет люстр, и старые кресла, и мелкие страсти капельдинеров, проводивших на свободные места за какой-нибудь миллион.
Перед театром молчал старый фонтан. Осенью в нем плавали желтые трехлистные опахала каштанов. Зимой в нем собирался снег, таял к весне, и, когда его оставалось совсем немного, воробьи купались в нем и пили талую воду. А сейчас старый фонтан высох, как жарким летом ручей, и в нем лежали зеленые листья каштанов, брошенные детьми.
И все же он был красивый. Простой и красивый. В старом была своя красота, я ее чувствовал и отвергал, хотя красивое, сколько бы ни прошло веков и событий, не может стать уродливым.
Мы шли темными улицами. Я взял за руку Нинку, и мы долго говорили о театре.
— Знаешь, даже мурашки бегают по спине — так хорошо, хотя и непонятно. Ты понимаешь?
Я сказал, что понимаю, — так мне хотелось понимать. Но я боялся неправды и прибавил:
— Не совсем.
Было темно, и я вел Нинку за руку. И это было особенно хорошо, потому что никто нас не видел. И она вдруг замолчала, и я сразу почувствовал, что ее рука в моей руке, и тоже замолчал. Но ненадолго, потому что занимал нас театр.
И Нинка, конечно же, сказала, что она могла бы стать актрисой и, может быть, теперь обязательно станет.
А я рассказал, что хочу открыть еще не открытый остров. И может быть, я займусь этим делом, если не все острова открыты.
— Ничего, для тебя еще найдется остров, — сказала Нинка.
Я не был уверен в этом и рассказал ей о капитане Гаттерасе. Я не любил девочкам рассказывать о капитане Гаттерасе, потому что они ничего не понимали в силе воли, с которой этот человек стремился открыть Северный полюс.
И снова мы вернулись к театру, потому что если что-нибудь очень крепко ложится на сердце, от этого не так-то легко уйти.