— Да, да! Но ведь наша последняя встреча была так давно. В совсем другом мире. Еще Саши не было на свете. В мертвом, добропорядочном и, как мне сегодня видится, враждебном мире. Этот добропорядочный мир проявил себя не с лучшей стороны, Фаина. Как все, как большинство, я, не задумываясь, пользовался преимуществами, которые дарили мне мое образование и положение… Мне нравится взгляд Ленина на главные проблемы. Мне нравится гуманизм нашей революции! Она не жестока, она никому особенно настойчиво не напоминает о старых грехах. Она не мстительна, она именно гуманистична. И я испытываю даже гордость оттого, что теперь вправе сказать, что хоть и недолго, но служил в Красной Армии.
Отец обдернул гимнастерку.
— В ней я тоже увидел много хорошего, и прежде всего — величайший демократизм. Я думаю — он и побеждал. Когда в Красной Армии установилась дисциплина, это оказалась самая прекрасная дисциплина: она была сознательной.
— Хорошо, Коля. К вопросу о дисциплине в армии мы еще вернемся. А сейчас надо переодеться. Наденьте костюм Вадима. Ну, сделайте это, пожалуйста, я вас очень прошу.
Отец пожал плечами. Потом сказал что-то о тирании женщин, которая сильнее всех тираний в мире, и отправился переодеваться.
Он вышел в черном костюме, в белой рубашке, и белом галстуке. Костюм был очень широк, но стоило ли обращать на это внимание!
— Вот теперь я как будто снова после выпускных экзаменов, — сказал отец.
— Нянька, может, ты спрятала чего-нибудь? Ты же мастерица припрятать.
— Для втирания только, — пробасила нянька. — Я туда перцу насыпала.
— С перцем это даже лучше, — сказал папа.
Как я был счастлив в тот вечер! Таких вечеров, вероятно, немного в жизни человека, и они навсегда остаются в памяти. Они живут со всеми своими подробностями. И для меня в тот вечер особенно торжественно в пустом голодающем городе, где не было ни воды, ни света, мерцали голубым и желтым пламенем свечи.
Я видел призрачный их отблеск и в темных с золотом глазах Фаины Аванесовны. Но в этом празднике для нее была печаль. Наверно, не был свободен от нее и отец. Сейчас предполагаю, что встреча с Фаиной Аванесовной, даже после любезного приглашения, была для него далеко не легкой. Но в человеческих отношениях появляются иной раз удивительная откровенность и прямота. Мы жили в тот вечер среди утихающей бури. Не все понимали ее живительную силу. Но она учила правде и прямоте. Просто потому, что в отношениях людей, доброжелательных и любящих друг друга, в такое время не остается места для умолчания, для женского лукавства, для мужской фанаберии. Время бурь — время искренности, прямоты с врагом и заботливости о друге.
Отец разыскал на полках книжку Блока с циклом о Фаине и читал, покашливая от смущения, первое стихотворение:
По-моему, он не очень хорошо читал, недостаточно выразительно, как говорили у нас в школе, чуть напевая. Но им двоим это нравилось и было приятно.
— Помните, как вы играли на гитаре? — сказал отец. — У вас сохранилась гитара, Фаина?
— Сколько времени вы мне будете говорить «вы»? Не пора ли перейти на «ты» после пятнадцати лет знакомства? Поищи гитару, нянька.
Нянька принесла гитару.
— В чулан ее засунула, а мне ищи…
Она собрала посуду и ушла к себе.
— Что тебе спеть?
— Что хочешь, — сказал отец, глядя на Фаину Аванесовну. — Что-нибудь из того, что ты пела в студенческие годы. Помнишь?
— Перезабыла я все, Коля. Ну, хочешь, про ямщика, который умирал в степи?
Меня всегда волновала гитара. Ее глухой бархатный голос. У Фаины Аванесовны голос тоже был бархатный и мягкий. Она пела грустные песни, от которых хочется плакать.
Отец слушал и смотрел на нее ласково, с тем сочувствием, которое всегда появлялось в его глазах, когда он смотрел на людей, которым не легко на душе.
— Ты еще такая молодая, все у тебя впереди, все обойдется, — сказал отец.
Я тихонько ушел, чтобы не мешать, на свой диван в комнату капитана, к парусам яхт, светившимся в темноте.
Утром я проснулся оттого, что на мое плечо легла рука отца.
— Ведь мы с тобой хотели вдвоем поглядеть на море. Ничего, что такой серенький денек. Пошли!..
И мы пошли к морю, и по дороге я старался рассказать отцу о всем новом, что я теперь знаю, и прежде всего о людях, о бандуристе, о рыбаках, о греческой свадьбе, о сандалиях бабушки Аши, о Нюре и под конец о Соколке.
Отец не мешал мне. Он слушал, как мне казалось, с большим интересом. Я не умел рассказать подробно и обстоятельно, только отдельными черточками, за которыми я видел так много. Но он тоже видел много. Он отлично все видел, словно это происходило при нем.