— Будь немного добрее с ним… Постарайся, — просит она потом, ночью. Мы не смотрим друг на друга, взгляды наши обращены в потолок. — Ты калечишь его. И это останется. Надолго… Жаль.

Внутри меня все кричит: не позволяй мне продолжать! Удали меня отсюда. Предъяви какой-то ультиматум, вынуди меня сдаться! А вслух я говорю, что на меня, как видно, действует рассказ дедушки Аншела. Я записываю сейчас кошмарную историю, которую дедушка Аншел без конца рассказывал немцу Найгелю, и это влияет. И сам рассказ, и все, что с ним связано, — я много читаю, изучаю всякие документы, и действительно что-то ужасное поднимается во мне… Рут достаточно хорошо знает меня, чтобы не предлагать мне оставить это занятие. Да она и без Ярива никогда не предложила бы мне такого: разве что осторожно намекнула. Выдвинула бы какую-то иную возможность, причем постаралась бы сделать это как можно более деликатно. Моя милая Рути верит, что в каждом человеке заключена огромная сила, над которой он далеко не всегда властен, поэтому нам следует быть чрезвычайно осторожными в своих отношениях с другими людьми, чтобы, не дай Бог, не повредить в них чего-то такого чрезвычайно ценного. Чтобы не причинить им горя необдуманным советом, а тем более попыткой давления — ведь они могут оказаться ошибочными и гибельными. Она такая взрослая и разумная. Но почему все, что она делает, выглядит как исполнение тяжкого долга, как скучнейшая, давно опротивевшая работа? Мы лежим в постели и рассуждаем о разнице между сочинением стихов и написанием романа.

— Стихотворение — это флирт, — говорит она и улыбается в темноте, — а роман — это как брак: ты остаешься со своими героями еще долго после того, как пылкая любовь и вожделение улетучились.

Странно, думаю я, что она говорит это. Ей не подходит. Ей нельзя, не положено говорить так! Я — тот, кто говорит в этом доме неприятные вещи. Внезапный страх почему-то охватывает меня.

— Верно, — говорю я тихо, — роман — это как брак: двое любящих делают друг другу больно, потому что кому же еще они могут сделать больно?

Потом мы молчим. Я пытаюсь припомнить, заперла ли она и внизу тоже. Но она рассердится, если я спрошу. Наверно, заперла. Лучше верить, что заперла, и не быть таким сумасшедшим паникером. Однако беспокойство продолжает назойливо свербить в голове.

— Иногда, — говорю я ей, — мне хочется бросить все к черту, сложить чемодан и уехать в другое место. Начать все сначала. Без прошлого. Только мы с тобой — двое.

— И Ярив, — напоминает она и добавляет, что отсюда не бегут. Здесь последнее место. Конечный пункт.

— О! — усмехаюсь я. — Это глупая сентенция. Нет такой вещи: последнее место, конечный пункт! Дурацкая фраза. Нельзя столь безоговорочно привязываться к какому-то определенному месту. И к человеку тоже.

— Куда ни пойдешь и куда ни поедешь, — вздыхает она, — все равно не спрячешься. Не обретешь покоя, Момик. Ты боишься не мест, а людей.

Ее голос — такой приятный, такой спокойный, что случилось вдруг с ее голосом?

Она:

— Ты боишься любого человека. Что тебя так пугает в нас, Момик? Что может быть ужаснее того, что мы все уже знаем?

Я:

— Не знаю. У меня нет сил на такие вопросы.

Вот теперь бы как раз и спросить, заперто ли и внизу тоже. Упустил момент. Вообще-то обычно она помнит, что нужно запереть. Последнее дело по дороге в постель, уже после того, как закручивает газовый вентиль. Минуточку: а газ-то она выключила? Я опять говорю о Катастрофе. Не знаю, зачем я вернулся к этому. От любой темы я способен перекинуться на это. Я почтовый голубь Катастрофы. В тысячный раз, голосом, в котором уже нет особого убеждения, я спрашиваю Рут:

— Как, как можно, скажи мне, продолжать жить после того, как мы узнали, на что он способен, твой драгоценный человек?

— Есть люди, которые любят, — произносит она наконец (и наконец-то с некоторым раздражением!). — Есть люди, которые именно из Катастрофы сделали совершенно иные выводы. Прямо противоположные. Ведь то, что случилось там, позволяет двояко смотреть на вещи, верно? Катастрофа в какой-то мере оправдывает наличие двух совершенно разных подходов к жизни, правда? И есть люди, которые любят и милосердны («любят и милосердны» — подумать только, какая изысканность!) и делают добро вне всякой связи с Катастрофой. Без того, чтобы думать о ней день и ночь. Потому что, может, именно она — ошибка? Почему бы не встать на эту точку зрения, Момик?

— Потому что ты сама уже не веришь в это.

— Конечно. Я живу с тобой уже некоторое количество лет, и есть что-то заразительное в твоем мировоззрении. Легче стать такой, как ты, чем остаться такой, как я. Я не люблю себя, когда вдруг начинаю думать, как ты. Я нахожусь в состоянии войны с тобой.

— Ты знаешь, что я прав. И даже если докажешь мне, что есть люди, думающие иначе и живущие с этим в ладу, не сумеешь утешить меня. Я принадлежу к тому неудачному типу людей, которые постоянно умудряются видеть изнанку жизни. А за плотью — скелеты.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Проза еврейской жизни

Похожие книги