— И что же ты видишь там? Ко всем чертям, что ты видишь там такого особенного, недоступного нашим взглядам? Что новое ты можешь рассказать нам, отличное от всего того, что мы уже знаем?! (Глядите, она не на шутку возмущена! В последнее время мне не часто удается вывести ее из терпения.)
— Я не собираюсь ничего обновлять. Я и со старым-то не в состоянии справиться: люди там продолжают убивать друг друга, но только весь процесс демонстрируется в чрезвычайно замедленном темпе и сопровождается ханжеской системой всяческого философствования, хитроумных софизмов, замалчивания, фальшивой щепетильности, поэтому уже не так потрясает. Все убивают всех. Машина уничтожения претерпела некоторые видоизменения, ушла в подполье, но я постоянно слышу стук ее мотора — она работает безостановочно. Я готовлюсь, Рути. Ты ведь знаешь.
— Разумеется. Кой-какие слухи достигли моих ушей, — улыбается она.
— Смейся, смейся. Придет день, и мы все снова пойдем в колоннах. Но я, в отличие от вас, не испытаю шока. Меня не удивят ни боль, ни унижения. И неизбежность расставания тоже не застанет врасплох. Я готов к любым утратам. Нет такой вещи, которую мне будет слишком жалко оставить позади.
— И это я знаю. По чистой случайности. Мой муж — поэт, написавший «Круговорот вещей». О нем много говорили. Ты читал?
— Да, заглянул. Поинтересовался.
— И еще он никогда не позволяет мне сделать ему подарок на день рождения, потому что испытывает отвращение к любым традициям и церемониям и ненавидит все, от чего попахивает привязанностью и постоянством. Да, я знакома с этим человеком.
— Я хочу быть свободным от любых отношений. Они слишком обременяют.
— А люди, Момик?
— Как уже было сказано.
— Даже я и Ярив?
Замолчи наконец, идиот. Обмани ее, скажи, что все прочие люди — да, но она — нет. Ты же знаешь: без нее твоя жизнь теряет всякий смысл. Без ее преступной веры и наивности.
— Даже вы — ты и он. Смотри: я не уверен, что сумею не страдать без вас, но хочу верить, что я достаточно силен для этого. И буду весьма разочарован, если в момент расставания почувствую боль, с которой не смогу справиться.
Рут молчит. Потом произносит ясным голосом:
— Если бы я поверила тебе хоть на полсловечка, я бы немедленно встала и покинула тебя. Но я слышу эти рассуждения уже без малого двадцать лет, с тех самых пор, как мы вообще познакомились. Случались, правда, периоды, когда ты вроде бы капельку взрослел и рассуждал иначе. Я думаю, в тебе говорит страх, мой любимый.
— Ты могла бы обойтись без этого великолепного прилагательного, — негодую я. — Нас не показывают сейчас в турецком кино.
Ее белозубая улыбка заполняет комнату. Замок в нижней двери закрывается на четыре поворота. Я уверен, что слышал только два. Я ощущаю эту ее дурацкую улыбку, расплывающуюся в темноте. Рот, пожалуй, самое красивое, что в ней есть. В ее грубоватом крестьянском лице. Кожа отвратительная, вечно воспаленная, особенно вокруг ноздрей и под глазами. Когда мы начали встречаться, еще в школе, над нами постоянно посмеивались — не в лицо, разумеется, за спиной. Мы точно уж не были самой красивой парой в классе — мягко выражаясь. Нам давали подлые, обидные прозвища. Я не умел сдержаться и должен был самым отвратительным образом вплести эти насмешки в ткань наших отношений. А Рут, с присущим ей тактом и умом, тихо, но уверенно прокладывала курс в ту заветную гавань, где только мы с ней были важны, а не то, что про нас говорят другие. Но иногда я улавливаю эхо этих издевательств.
Она продолжает: